— Это ты ее обидел? — спросил Николай.
— Не знаю, право… Но сунулся не вовремя.
— Как прекрасна в ней была печаль! — проговорил костромич, глядя ей вослед.
— Там нет еще такой? — спросил московский прозаик.
— Посмотри в алтаре!
— Туда женщин не пускают!
— Поищи в другом месте, если ты знаток.
Они ушли один за другим осматривать церковь изнутри, а я нетерпеливо перешел на другую сторону верхней площадки и взглянул вниз. Там по спирали тропы спускалась она. До нее было совсем близко, и я хорошо рассмотрел ее молодую походку, сдержанную грацию и по-прежнему опущенную голову. Но вот она на несколько мгновений повернула лицо и вскинула вверх глаза. Мне хотелось махнуть ей рукой, как бы ободрить, что ли, но не успел: она мелькнула последний раз за кущей раскидистого невысокого дерева и навсегда унесла свою невымоленную печаль…
И вот теперь, вечером, лицо ее, как наважденье, преследовало меня. Мне казалось невероятным, чтобы в этом красивом древнейшем городе, где живут люди, облагороженные тысячелетиями культурных традиций, умудренные опытом философских обобщений, изнеженные благодатной природой, — чтобы среди всего этого могло поселиться горе, неустроенность, беда. Но что может увидеть даже дотошный турист? Ничего. Кого узнал здесь каждый из нас? Никого. Более всего мы общались с мадам Каллерой, но это, по всему видно, человек с хорошим состоянием, никогда не знавшая лишений, целиком ушедшая в историю, потому что в настоящем ее мало что, по-видимому, беспокоит. Но более вероятно, что она жена какого-нибудь дипломата, проработавшего в Москве добрых два десятка лет: отсюда у нее такое знание языка. А спроси — ведь не скажет! Собственно, а почему я так уверен в этом, ведь не спрашивал…
Боясь опоздать на ужин, а точнее, опасаясь беспокойства сотоварищей, я не стал обходить площадь Омонию, а нырнул под землю и через переход вышел у знакомого переулка, через который прошел на свою улицу. Слева и справа вспыхивали огни реклам. Неустанно в высоких стеклянных колбах, расположенных почти на каждом углу, взрывались желтые фонтаны мандаринового и апельсинового соков и медленно оплывали по внутренней части стекла, раздражая аппетит: брось монету и автомат выфукнет тебе стакан. Всюду толпилась молодежь, прихохатывали девицы и медленно тащились по переполненным улицам, раздраженно сигналя порой и прицеливаясь к поворотам, разноцветные катафалки легковых машин. На тротуарах уже шуршала бумага, пестрели окурки — начиналась вечерне-ночная жизнь достопочтенных Афин. А вот и знакомый перекресток. Гостиница выходит углом-проходом на мою излюбленную ориентировочную магистраль, улицу Академии, улицу студентов. А вот и они, легки на помине!
Впереди, чуть дальше за гостиницу, плотная стена народу, вылившаяся на проезжую часть улицы. В экономном уличном свете еще издали замечаю белые искры листовок. Люди размахивают ими, суют прохожим, на обеих сторонах улицы раздаются возгласы — последние прикидки перед манифестацией. Глаза горят. Взгляды прямые, искренние. Именно на этом месте, вот у этих ворот, у этой чугунной решетки, взломанных танковым ударом черных полковников, пролилась кровь их товарищей. Им некогда тереться по темным переулкам — за ними будущее Греции, и они за него в ответе.
Поворачиваю назад, к гостинице. Несколько раз оглядываюсь, вижу несколько студентов, взобравшихся на решетку. Каждый держится одной рукой, другой размахивает и что-то кричит над головами товарищей и прохожих.
Прибавляю шагу, но тут же останавливаюсь как вкопанный. Как же это я не заметил, когда шел сюда? Глазел по верхам, а такого не видел и сейчас мог пройти, не заметив. Не простил бы себе, а ведь проходил, видать, сегодня…
На асфальте, припав спиной к стене дома, сидел малыш лет пяти — семи от роду. Темная головенка свесилась на плечо. Он спал, как пастушок в поле, и даже кепка, положенная вверх подкладкой меж ножонок, обутых в какие-то сандалии, не у всех вызвала бы ту догадку, на которую рассчитывал малыш, если бы он не подстраховался картонной биркой, что висела у него на бечевке через шею: «ЛЕПТА». Прочтя эту бирку на груди ребенка, только распоследний глупец мог бы не понять, зачем здесь он сидит. И будто молнией высветился первый вечер в Афинах, когда я не придал большого значения, увидав, что полицейский отводит вот такого же малыша с людной улицы куда-то в переулок. Запомнилось, как семенил ребенок, укладывая свои три-четыре шага в один шаг взрослого, а в руке держал кепку бережно и крепко — так, как в детстве мне приходилось носить грачиные яйца, спустившись с недоступно высокой березы… А он семенил и поддергивал свободной ручонкой штанишки, то и дело вытягиваясь, когда полицейский приподымал его ненароком, и вновь обретая почву под ногами. Подумалось тогда: не воришка ли маленький, чего на свете не бывает? А тут вот что… Он спал крепко, мой найденыш. Острые плечишки под полосатой рубашкой мерно подымались и опускались. Что снилось ему сейчас? Я подошел вплотную и понял причину своей невнимательности: он был незаметен за урной, да и темновато. В кепке оловянно блеснули несколько монет. Не много высидел, парень… Ну вот и докатилась моя лелта до горького часа — иди в кепку!
Маловато бросил, потому со стыдом оглядываюсь и торопливо ухожу в гостиницу, — поди докажи, что у меня больше ни лепты за душой…
Эх, ночка темная,
Ночь осенняя.
Ночь осенняя —
Ночь последняя! —
вот уж и петь попробовал, да не пелось. Ночь вроде как последняя, но совсем она не осенняя, не наша. Небо южное, черное, а за окошком гостиницы — апокалипсическое бешенство огненных реклам и грохот тяжелого стада грузовиков. Так будет всю ночь. Но можно примириться с этим шумом и с этим светом, что снова идет из конторы, превращенной в самодельное казино, только как успокоить в себе неуютность от всего, что увидел и услышал? До широкой постели с ее упругим матрасом и белыми простынями как-то неловко дотрагиваться, все почему-то кажется, что ты кого-то обделил в этом мире, что какому-то малышу за уличной урной потому и не досталось удобств, сытости и крыши, что твоя персона, твое тело получило все это.
Но как бы там ни было, а пришлось ложиться спать: жизнь, черт подери, сильнее. Нетрудно было убедить себя в том, что день предстоял не обычный и не простой — особенный день.
Где-то за полночь подкралось то, что должно было явиться, — беспокойство. От него не удалось закрыться шторами, и все это шло от полной неизвестности: куда повезет меня, с кем познакомит мадам Каллерой и нужно ли мне это? Я досадовал на нее и себя поругивал за промашку, что не спросил сразу, кому и что от меня нужно. Конечно, будь это не мадам Каллерой, а какой-нибудь несчастный жучок вроде Ильи, что трется у площади Омония, дело обстояло бы проще: взять двумя пальцами за лацкан пиджачишка и попросить объяснения, а тут… Тут совсем другое дело. Смягчало всю эту оскомину лишь упоминание о какой-то таинственной незнакомке, вокруг которой нет-нет да и разыгрывалось мое воображенье, раскачивало на волнах возможного и невозможного разгоряченную бессонницей фантазию. То виделась та богиня из аэропорта (я был почти уверен, что это она!), то вытесняло ее бледное и печальное лицо той, которую спугнул на горе Ликабет… Когда фантазия притуплялась и начинала повторяться, то возникало немытым мурлом сатира неверное лицо Ильи. Оно казалось отвратительным в сравнении с божественными лицами тех женщин, поэтому меня бросало в другую крайность, и воображение четко прорисовывало некую западню, уготованную мне Ильей и его злонамеренными сообщниками. И хотя виденья эти серьезной раскладки не выдерживали, я все же решил завтра поделиться с приятелями своими сомнениями или, по крайней мере, обозначить им направленье, где меня можно будет искать… «Что сделалось с миром! — вздыхал я, тараща в полутьму глаза. — Человек, да еще нынешний, разумный, познавший недра Земли и крышу-космос над ней, опасается и поныне себе подобного! Боги Греции, зачем вы так рано покинули нас! Тогда, в маломерном греческом мире, были стены и крыша; в небесах, под водой и на земле был свой, ответственный за свою вотчину бог или богиня, с них трудно было простому человеку спросить, но можно было пожаловаться, попросить совета. Кому же мне поведать о своих сомнениях в этой афинской гостинице? Кого призвать в однодумцы?»