— А я уже вызвала одного! — зарделась учительница, виновато глянув на директора.
Она строго постучала указкой по столу, изрезанному нашим братом такими иероглифами, из которых можно было составить любое слово. Класс угомонился. Она выждала, когда сядет директор за последнюю парту — это была моя парта! — и повела опрос.
Сейчас уж не упомнить, что я молол о Древней Греции, но кажется, что это было сносно. Однако чем лучше я говорил, тем обиднее было мне отвечать: получалось так, что стараюсь для этого самого директора. Нет уж, шиш! И я умолк, наговорив, впрочем, на вполне приличную четверку. Учительница, стремясь придать некий блеск моему ответу, спросила:
— Какие еще полезные ископаемые добывали древние греки?
— Мрамор, чего же еще! Там у них все церкви из мрамора! Дурак знает!
— Не церкви, а храмы, — поправила учительница.
— А не один ли…
— Ну садись! Садись!
Милая Парасковья Петровна! Разве я хотел ее обидеть?
Последние парты были заняты привилегированной публикой — теми, кто сумел силой отбить эти бастионы. Там вольней. Поэтому мне пришлось идти на свое место, под бок к директору, пахнувшему широким комсоставским ремнем, терпким потом и казенкой. Он строго повел на меня гладковыбритой, синей, как у удавленника, щекой и громыхнул басом на весь класс:
— А разве ничего больше греки не добывали?
— Добывали, — буркнул я, не вставая.
— Тогда почему не сказал? Забыл?
— Ничего я не забыл!
В классе стало необыкновенно тихо, только помнится, фыркнул Славка Фролов, самый щетинистый из всех беспризорников.
— Когда знают — говорят! Ты меня обманываешь!
— Ничего я не обманываю! Греки добывали серебро, вот!
Директор посмотрел на учительницу — она кивнула.
— Тогда скажи, где добывали? — ехидно спросил директор.
— Во горах Лавриона! Каждый дурак знает!
…Ах, детство! И до чего же цепкая память в те года! Подумать только: в горах какого-то Лавриона, четкого понятия о котором я и сейчас-то не имею, а вот поди ж ты — Лавриона!
Накануне вылета из Москвы у меня имелось больше суток времени. Я сел на электричку и через несколько часов был у того самого Славки Фролова. Встреча была сердечной. Он прокатил меня на своей «Волге» — заработал парень, когда строил газовые заводы в Африке. Я смотрел на него, на его прекрасную семью и думал: вот ведь не пропал человек, хоть и беспризорником рос. Не та страна… О чем только мы не переговорили, а вот о том вечере, о том уроке я так и не спросил. Помнит ли он?
Застыла в иллюминаторе синева. Висит в ней самолет, будто вмороженный в льдину, и только сознанье подсказывает, что мы идем на громадной высоте и скорости и вот-вот откроется внизу земля, оставившая добрый след в моей душе еще задолго до этой встречи. А что теперь? Что даст она мне завтра, послезавтра и во все дни путешествия? Чем одарит? В чем разочарует? Да и правда ли то, что я, беспризорный заморыш военных лет, теперь вот лечу в Грецию в составе специальной писательской небольшой группы? Не сон ли? Может, я не живу, а давно замерз в том ночном завьюженном поле за селом Хабоцким, когда в начале войны шел, восьмилетний, подкормиться к дальнему родственнику и заблудился? А может, меня так и не вытащили дважды с того света врачи — наши дорогие бедные бессребреники, может, я остался там, на смертном одре, и все то, что меня окружает сейчас, — и самолет, и люди, и вот этот иностранец справа с наушниками от карманного радиоприемника, и вот та надменная, холодная, должно быть, англичанка с газетами, рассыпанными по ее сухим коленям, — может быть, все это не реальность, а продолжение некогда рожденной мечтой о будущем мысли, тогда же оторванной от меня и ныне живущей в мире самостоятельно?
Загорелось табло — все кинулись к иллюминаторам и только потом стали выпрастывать из-под себя ремни. Черт с ними, с ремнями! Влип лобазиной в толстое, как копыто, стекло и затаив дыхание высмотрел землю — кривую линию пенного прибоя у кромки темно-синего — синее неба — древнего моря.
— Неужели Греция? — вырвалось у меня.
Кто-то хмыкнул позади. Кто это так надменно? Ага! Драмодел. Почему он так безмерно горд? Неужели от того, что показывали его вещицу, ни одной дельной мысли из которой я так и не смог вынести? Да и люди-то смотрели потому, должно быть, что неплохие артисты довольно честно притворялись на голубом экране… И опять гудит во всеуслышанье о двух женщинах и чемодане. О чем это он еще? Они положили ему сразу две белые шапочки? Это хорошо: у меня нет ни одной…
— Да, по времени, это Греция, — повернулся ко мне поэт-песенник, а его жена тотчас одарила и его, и меня, и пассажиров добрейшей улыбкой, как бы приглашая возрадоваться этой минуте.
— Миша, а что это за горы там? — спрашивает она.
— Не знаю…
— Это, пожалуй, горы Лавриона, — выпаливаю я, опасаясь, впрочем, ошибки. Иду ва-банк, чтобы уколоть драматурга. А он опять хмыкнул!
— Да, это несомненно горы Лавриона, — слышу я от главы ученой пары. — А южнее должен обозначиться мыс Сунион — южная оконечность континентальной Греции.
Я гордо оглянулся — драмодел нырнул в газету.
Горы Лавриона… Нет, это уже не сон, это — реальность. Самолет, будто почуяв землю, наклонил свои остекленные ноздри и пошел на посадку.
Пристегнуться, что ли?
Мне всю жизнь твердили, что на весь белый свет одно солнце. Ничего подобного! В этой земле солнце греческое.
Октябрь на исходе, а лучи палят, как у нас на Руси в июле!
Иду по летному полю мимо крохотных, одно- и двухместных самолетиков, похожих на игрушечные. Наверно, на таком же вот разбился сын миллиардера Онасиса, и случилось это как раз на этом аэродроме, между Афинами и Пиреем. Дороговато стоят богачам острые ощущения! Двинул один самолет локтем по фюзеляжу — он, бедняга, весь заходил и едва не развернулся. Наш ангел-хранитель Николай делает мне знак: не надо… А солнце прижаривало наши северные головы. На вокзале, во время досмотра, я заметил драмоделу, что это бессовестно — иметь сразу две белые шапочки, что одну он должен на время отдать мне. К моему счастью, на такую жертву он оказался способен, и я прикрыл свою грешную голову белой тряпицей, но это не было капитуляцией перед нынешней драматургией…
Надо сказать, что еще в Москве меня томило предчувствие некой встречи на этой древней земле. Какой виделась мне эта встреча, я не мог бы сказать наверное, но то, что она непременно должна была произойти, я знал почти точно и жил в странном ожидании неведомого события.
И вот — на тебе! — не успели мы рассесться в автобусе, не успела наша переводчица затворить дверь, как там, у входа, произошла заминка. Я спокойно доставал фотоаппарат, готовясь снимать дорогу от аэродрома до Афин, как услышал свою фамилию. В чем дело? Оказывается — на выход! Кому — я мог понадобиться? Когда то самое предчувствие стало вдруг осуществляться, я оказался просто не готов к нему и растерялся. Одновременно в душе начал пошевеливаться отвратительный комочек гордости от превосходства в виде столь необычной исключительности. В автобусе прекратились разговоры. Все головы — вправо. Драмодел уже раздавил нос о стекло. Я вышел — и… Нетрудно понять моих спутников. Тут было чему позавидовать.
Метрах в сорока от автобуса стояла шикарная машина — этакая акула с никелированной пастью. Две передние дверцы ее были отворены настежь и придерживались двумя угрюмыми молодцами в черных костюмах. Оба они смотрели вперед, но не на автобус — ни он, ни пассажиры их, казалось, не интересовали — они смотрели на свою повелительницу, остановившуюся на почтительном, шагов в десять, расстоянии от автобуса.
— Вас ждет машина, — сказала наша девочка-переводчица. — Вот эта дама называет вашу фамилию и ждет вас.
На эту молодую даму я боялся взглянуть. Еще на ступеньке автобуса кинул взгляд на нее: поза Афины Паллады, ниспадающее длинными складками черное платье, заколотое чем-то неведомым на полуобнаженном мраморном плече… «Что тебе?» — подумалось и воскресло из памяти: «…твоей убийственно холодной, как мрамор Греции, красе?..»