Совершенно особо выделялась невысокая, но чрезвычайно колоритная фигура критика-блоковеда с толстой тростью. Нашей милой переводчице он заявил без обиняков, что он разнесчастный человек, которому спать предстоит на тротуаре, поскольку он не сможет уснуть, если в номере кто-то посторонний. Этим он еще в Москве выговорил себе отдельный номер, чем невероятно угодил мне: мы оказались в запланированной паре, и я тоже имел отдельные номера.
Вскоре торопливо подошел еще один путешественник. Негромко, но внятно поздоровался, поставил чемодан и скромно отошел к углу. Что-то знакомое увиделось мне в его не атлетической, но подбористой фигуре. Подошел к нему сбоку, хотел окликнуть, но он повернулся — мгновение раздумья — и мы обнялись… Лет семь назад, будучи в Москве, я остался на ночь без крова и поехал в общежитие Литературного института. Там, на последнем этаже, превыше всех, размещались студенты Высших литературных курсов, все — члены Союза писателей, все отчаянно пишущие, все «великие», осчастливившие Москву своим временным пребыванием в ней, для того чтобы в этом литературном манеже провести своеобразную обкатку и доводку своих несомненных талантов. Как у всех студентов, у них были серые, мятые простыни, водились погнутые вилки и крошки на столах, но мало водилось денег при громадной суперстипендии в сто пятьдесят рублей. Однако основной отличительной чертой этого необыкновенного общежития были отдельные комнаты для каждого. Среди студентов встречались вчерашние врачи, учителя, рабочие, инженеры — словом, те, что прошли в литературу без дороги, на ощупь, не имея специального литературного образования. Нетрудно догадаться, что главной заботой курсов была и остается забота о том, чтобы самородки познакомились с историей литературы и не написали, часом, «Войну и мир», не подозревая, что она уже была написана… В тот вечер — вот чем хороша жизнь! — я познакомился с этим человеком из Костромы, поэтом и прозаиком милостью божией. Ночевать тоже остался у него. Интуиция часто подсказывает нам: вот это хороший человек, а с этим будь осторожен, — но еще лучше, если интуиция подтверждается делом.
В ту ночь, помнится, к нам сильно постучали. Очень сильно. Хозяин отворил, мы оба были удивлены: стучала молодая и очень интересная девушка, оказавшаяся женой нашего соседа по коридору. Она неожиданно приехала к мужу с севера, из отчего дома.
— Где Витька? — поставила она вопрос ребром, но, увидав нашу растерянность, заплакала и пошла стучать дальше.
Мой друг начал одеваться. Он вздыхал и шептал что-то.
— Куда ты? — спросил я с полу, из угла.
— Не знаю, но нельзя же оставаться безучастным!
И ушел, судя по шапке, в Москву.
«Нельзя оставаться безучастным…» — эта фраза и поныне со мной. Милый человек, он вскоре привел соседа за ручку и прямо с веточкой сирени в зубах передал жене, бывшей в ту пору в «интересном положении». Он же успокоил страсти в молодой семье, и вот теперь растет в Вологде маленький и славный Саша. Просит сказок и вкусного…
Что ни говори, а приятно иметь в такой поездке близкого душе человека.
Автобуса все еще не было, но появилась наша «няня» по отправке, представительница Союза писателей. Она успокоила взволнованных, пошутила с оптимистами, а когда пришел автобус, сама слегка заволновалась и сказала приблизительно следующее:
— Вы люди опытные, однако смотрите в оба: кто их знает, что там, в Греции, оставили после себя эти черные полковники! Вдруг там что…
— Все может быть, — угрюмо сказал поэт-юморист из, Ярославля, чем, казалось, сильно расстроил ее.
Группа уже нацелилась на чемоданы, готовясь к посадке в автобус, когда припарил московский драматург.
— Чуть не опоздал! — воскрикнул он. — Это, знаете ли, всегда так бывает, когда один чемодан собирают сразу две женщины! Он феноменально тяжел! Вот посмотрите!
Никто не захотел смотреть его чемодан.
Между тем он панибратски перездоровался с москвичами, а на остальных лишь покивал крупной, плотно посаженной на лопатки головой без шеи. Он был маленького роста, и оттого что на людей ему приходилось смотреть снизу, на затылке у него выкатило складку и топорщились волосы. Я его тут же, может быть, не совсем заслуженно, окрестил «драмоделом». Не ведаю, объективен ли я, но за месяц до нашей поездки многосерийная производственная драма целую неделю мучила миллионы телезрителей. Возможно, поэтому еще он был так горд, многоречив и, должно быть, богат…
Но вот аэродром. Самолет. Слышен спокойный голос старшего нашей группы. Мы сами избрали этого красивого парня в вожатые, но не только за могучее телосложение Геракла, а в основном за то, что он один раз уже бывал в Греции. Мне он понравился еще тем, что до встречи с писательским миром был, как и я, сельским учителем. В автобусе он несколько раз — слово в слово — повторил слова главного героя моего последнего романа, чем заметно пощекотал мое самолюбие, ведь мы, пишущие, с этой стороны совершенно не защищены.
Посадка в Софии была мягкой. Остановка — тихой и короткой, как на родном полустанке. Несколько писателей-болгар дружески встретили нас, пообщались немного и тотчас проводили на другой самолет, какой-то иностранной компании. Прощайте, братья-славяне! Вот уже загорелось табло на английском. Моторы взревели, набрали свою многосильную злость, затряслись, нашаманили, будто пугая кого-то, доказали, наконец, всем приборам, каковы они есть, и вот уже разгон, и самолет в заоблачной синеве, как ампула в эфире, где кажется, что нет ни скоростей, ни времени, где уже не принадлежишь самому себе. Неужели — Греция?
И вспомнился мне вьюжный февральский вечер в маленьком прифронтовом городишке, моем родном Красном Холме. Перед школой (пятый класс — во вторую смену) мы повадились во двор госпиталя, где учиняли показательную борьбу на высоком сугробе. Кое-кто из легко раненных подначивал нас с крыльца, но мы боролись не для них, а для того неизвестного, чья рука с оловянным кольцом на пальце высовывалась в раствор окошка и выбрасывала нам несколько кусков сахара. Представляю, какое это было трогательное зрелище, когда несколько заморенных до дистрофии оборвышей боролись за «высоту», потому что победитель при дележке получал кусок больше. В тот вечер, уже опаздывая на урок, мы напрасно задирали головы на второй этаж: ни створка окошка, ни форточка не отворились. А когда, утомленные до темных кругов в глазах, мы разбирали свои холщовые сумки с книгами, раненые на крыльце вдруг приумолкли, расступились. Два санитара в грязных расстегнутых халатах поверх зеленых фуфаек несли накрытое простыней тело. Одна рука свесилась, на пальце синело оловянное кольцо… На уроках сидели расстроенные, сердитые. А последним была история Древнего мира. Помню, как в класс вошла еще до звонка маленькая горбатенькая учительница истории Парасковья Петровна (кажется, называю ее правильно). Она прошагала с указкой до стола — как с ружьем на плече, выискала мое заморенное лицо в воротнике зипуна, поднятом выше ушей, и позвала к столу. Только у стола вынул руки из рукавов, опустил посиневшие кисти по швам. Сделал я это из уважения к доброй старушке и из любви к истории Древнего мира.
— Сейчас на урок придет директор школы, — заговорщицки сказала она. — Я тебя вызову, а ты уж постарайся, расскажи получше про Древнюю Грецию. Чего молчишь? Учил ли?
Я не успел ответить: раздался звонок и вместе с ним вошел директор в широченных галифе и таком же зеленом кителе. Он мне очень не нравился, потому что обидел меня не только тем, что не выделил мне американских подарков — каких-либо бабских кофт, которые я мог продать на рынке и купить приличную фуфайку, он обделил меня даже нашими, русскими валенками. Выдавали тем, у кого не было отцов, а у меня к тому времени не было не только отца, уже павшего от крупповской пули, но и матери, умершей еще раньше. Где у него были глаза и совесть? Валенки у меня были в заплатах даже на голенищах, дыры возникали каждый день, и уже некому было починить их ночью, поставить на печь, чтобы любимый младший мог спокойно лазить по сугробам…