Дмитриев вышел за Бугры, держась сухого места — середины дороги, — выровнял шаг и, по-солдатски, наотмашь выбрасывая руки, заспешил к дому. Перебрав в памяти события минувшего дня, он пришел к выводу, что все идет хотя и не лучшим образом, но главное — сдвинулось с места. Развязки в районе он ждал более-менее спокойно.
Впереди в проеме просеки светился еще край неба — скорей, последнее, должно быть, облако, высвеченное уже не здешним, а потусторонним, завтрашним солнцем. С востока все шире заваливалась ночь. Для Дмитриева не было ничего трудного в этой знакомой ему дороге, он не досадовал на темноту и неровности, более того — испытывал некоторое душевное облегчение от ходьбы: кровь на первом же километре разбудила придремнувшие мышцы, отхлынула от головы, обновилась, будто отринула тяжелые думы. Впрочем, он не был доволен разговором с братьями Костиными, считал, что можно было говорить с ними спокойнее, убедительнее, но не на все, видать, хватает человека. Мысли его постепенно отрывались от Бугров, и новые заботы — о доме, о здоровье сына, об институте — постепенно выклинивали события минувшего дня. Он прислушивался к своим шагам, отдаваясь тишине наступающей ночи, погожему белозвездному простору над лесной дорогой, и с радостью заметил, что наконец-то нет заморозков даже в звездную ночь. Значит, снег погонит и ночью. Вот уже побулькивает в канавах. Пахнет почкой. Скорей бы трава!..
Как мимо кладбища, прошел мимо сгоревшего хутора, миновал скирды теперь уже орловской соломы, проплывшие темными скалами правее дороги, и опять пошел слева и справа лес до самого перекрестка. Еще издали он услышал движение машин на большой дороге. Вскоре стали помелькивать фары за сосняком, и Дмитриев вышел к перекрестку. Сельповская машина все еще лежала под откосом, она лишь угадывалась там, внизу, темнея бесформенной грудой. Он прошел мимо, и где-то, кажется под самой аркой призрачных во мраке совхозных ворот, ему вспомнилась реплика начальника сельхозуправления Фролова — «Дон Кихот!». Он едва не приостановился, будто от оклика, и мысленно заспорил: «А если и донкихот? Кому-то надо быть…» Однако новый голос весомо напомнил: «Ты не один…»
Он это почувствовал и теперь, когда увидел освещенное окошко своего жилья. По лестнице взбежал единым духом, вложив последние, оставшиеся после ходьбы силы, и не загромыхал в дверь кулаком (опасался разбудить больного сына), а достал ключ и открыл дверь сам.
— А вот и папу-уля наш! — обрадовалась Ольга.
Все двери — на кухню и в комнату — были растворены. В той, что налево, была видна детская кровать, а над подушками светилась белесая головенка Володьки. Исхудавшее лицо мальчишки слегка посвежело. Он сосредоточенно выводил зеленый грузовичок из «ущелья» одеяльной складки.
— А вот и папу-уля, гуляка! — снова пропела жена, светясь непонятной радостью.
— Поправляется? — крикнул он, стряхивая куртку, но мех в рукавах, как губка, прилипал к пиджаку, и Дмитриев запрыгал по старой, еще детской привычке.
— Попляши, попляши! — прихлопнула Ольга в ладоши.
Лицо ее неузнаваемо похорошело, не осталось и следа от утренней измятости. В глазах, в их ореховой темени, высвечивалась какая-то радость. Дмитриев не удержался от нетерпеливого вопроса:
— Что произошло?
— Хорошие новости…
— Ну, говори, раз хорошие, — пригладил хохолок на макушке, но только сильней вздыбил его ладонью.
— Ты разве не видишь? — Она указала в другую комнату, где у нее был вытащен чемодан, наполовину заполненный аккуратно сложенным бельем.
— Что? Развод? — улыбнулся он.
— У тебя только одно на уме…
— Почему у меня? Ты ведь чемодан собираешь… — И, уже устав от затянувшейся игры, серьезно спросил. — Что?
— Завтра, а хочешь — сегодня, переберемся в новую квартиру! Ванная! Туалет! Я как вошла…
— Какую еще квартиру? — насупился он, но догадка обогнала эти его слова, он понял: директор задабривает, однако ни злорадства, ни гордости не испытал Дмитриев при этом, ему просто стало легче оттого, что он, потративший столько сил, чтобы сдвинуть со стержня этот тяжелый жернов — Бобрикова, уже чего-то достиг.
— Квартиру в новом доме! Директор прислал людей…
— Людей!
— Да, людей! — еще с прежней радостью ответила она, но, тотчас почувствовав неладное, вдруг сжала рот, упрямо вырубив морщины в углах губ, что сразу состарило ее вдвое.
— Да я твоих людей!.. — Он запнулся, оглянувшись на сына, осторожно притворил дверь, но эта пауза не остудила его, напротив — накатила волну гнева, и та, стремительно поднявшись, развалила уже подточенный заслон. — Твоих людей!..
— Они не мои!
— Этого директорствующего кретина! Тебя!..
Он рванулся в ту комнату, где стоял чемодан, сильно двинул его ногой к порогу. Чемодан прямоугольной шайбой цокнул по косяку двери и вошел в кухонные «ворота».
— Ты мне в эти дни… в эти дни… Ведь любой дурак ткнет пальцем и скажет: вот за что цапался Дмитриев с директором — квартирка ему нужна была! Ты меня выставляешь шкурником! Ванная ей понадобилась! Тебя что — вши заели? Дождь льет на твою голову? Что? Что ты мне хочешь сказать? Дай мне работать! Хоть ты то пойми и не мешай мне в такие дни.
Он смягчил тон — выплеснулся немного, а когда жена умолкла под его напором и отвернулась, понял, что наговорил лишнего, и на смену злобе пришла обыкновенная человеческая жалость к ней. Он вспомнил, что все совместные годы он только обещал. С переводами, переездами, со сменой работы складывалось все так, что горизонты — вполне реальные и обоим видимые — отодвигались от них. «Ничего, — думали они, — переедем в настоящую квартиру, поднакопим на мебель и…» И вот она, квартира, в первом совхозном доме со всеми нынешними удобствами — бери ее, радуйся, живи, но брать нельзя, надо еще потерпеть. Еще немного…
Он хотел сказать жене что-нибудь утешительное, но после крика своего не мог найти нужных слов и тона, поэтому подошел и тронул за плечо. Она резко повернулась — и в глазах ее он увидел холодную отчужденность. На Ольгу нашла, видать, та угарная туча и разметала все еще не окрепший, хрупкий мосток между ними. Она хлопнула дверью. Забаррикадировалась самым надежным укрытием — детской кроваткой.
«Черт с тобой!» — стиснул он зубы.
Спать он устроился в другой комнатушке, но уснуть не удалось. Нервы не обманешь: эта последняя встряска взбудоражила его. Проворочавшись около часа, он поднялся с дивана, служившего им со дня свадьбы, оделся кое-как, на ноги насунул старые мягкие валенки и, чтобы успокоиться, устроился на кухне с «Деталями машин» — через неделю надо ехать сдавать…
Наука в голову не шла. Хотелось пройти в комнату и взять томик рассказов Шукшина, но опасение, что жена расценит это как поиск примирения, остановило его. Кроме того, по опыту заочной учебы он знал, что даже если садишься за книгу усталый, надо преодолеть первые десятки минут, усидеть, войти в нее — и пробудится интерес, придет деловое успокоение. Однако успокоение что-то не приходило. Сквозь утомленное внимание дошел легкий стук в дверь. Он поднялся. Открыл.
— Это я, Николай Иванович…
— Вижу. Проходи. — Глянул на часы — скоро одиннадцать.
Он пропустил Маркушеву, указал ей рукой на дверь в кухню, прошел за ней следом, выловил под столом табурет, усадил.
Запахло резко силосом от старой зеленоватой солдатской тужурки, но в Дмитриеве лишь на секунду шевельнулся упрек, что пришла не переодевшись, он понимал, что она с работы и дело ее — нелегкое дело… Вот сидит она, молодая, моложе, пожалуй, его, Дмитриева, красивая, недаром заглядываются на нее мужчины, а женщины грозят ей, пока взглядами да языками режут, и за дело порой… А вот завтра могут посадить ее мужа. Что говорить — жалко и ее, и Сашку, и особенно детишек, ведь крошечные совсем. Трое их. Один сейчас в специнтернате, больной. Второй и третий — при них. Старший отца считает родным и ходит в школу в батькиной шапке…
— Ну, что скажешь?
— Что же будет-то, Николай Иванович? — Она уставила на него тревожные глаза, охваченные слезами, — точь-в-точь две зеленые изумрудины под водой.