Иван понял, что то была семья из другого хутора, и может из поселка, и решил остаться здесь, попытать счастья.
Хозяин дома, которого назвали Эйно, подошел неторопливо к Ивану, не сводя с него глаз, и остановился в двух шагах. Его старший сын подошел тоже, но остановился подальше и виновато облокотился голым локтем о рябину.
— Фы русский? — негромко спросил Эйно и склонил голову немного набок в ожидании ответа.
— Да! — обрадовался Иван, услышав родной, хотя и не совсем чистый язык. — Я русский, из города, у меня есть документы… Я ищу людей, у которых можно покосить… Я деловой, я умею косить, бочки делать, корзины, лапти…
— О, лапти — нет, — улыбнулся Эйно, и его угрюмое лицо сразу преобразилось, сделавшись добрым.
Иван смутился от своей скороговорки и от того, что его так шутливо прервал этот спокойный финн. Он потупился, поправил ногой свои мешки.
Сын Эйно повернул к Ивану свое широкое и тоже, как у отца, доброе лицо с ямочками на щеках и с легким любопытством смотрел на неизвестного. Иван взглянул на него — и тот, переступив, стал смотреть в сторону и поглаживать ладонью волосы. Ивану это понравилось. По опыту он знал, что за такого рода смущением у молодых людей кроется порядочность, у пожилых — неспокойная совесть.
— А бочки — это хорошо, — продолжал финн, произнося слово «бочки», как «почки». — Фы будешь тут иметь покупатель многа. А косить немнога можна.
— Вот и ладно, — улыбнулся наконец Иван.
Эйно огляделся, жмурясь от солнца, и быстро спохватился:
— Та! А как фас зафут! Меня — Эйно, а фас?
— Иван, Обручев Иван я, вот документы…
— О, Ифан! Не ната такументы! — поморщился он и обернулся к сыну — Ифан…
— Ифана, — негромко сказал сын тем, что стояли у крыльца.
— Идем, Ифан, ф мой том. Там покафарим!
Подошел сын Эйно, поняв по жесту отца, что русского приглашают в дом, и взял у Ивана рюкзак и мешок с инструментом, чуть зардевшись от своей смелости.
* * *
Ивана накормили отдельно в дощатой кладовой, примыкавшей к крыльцу. Там же, на низком топчане, был постлан ему старый тощий постельник, пахнущий сенной трухой и потом. У маленького оконца, выходившего на засеянный рожью косогор, стоял шаткий столик, наспех сколоченный из досок, около него — скамейка. Когда хозяйка унесла посуду из-под молока и кусок пирога, который Иван не решился съесть, и шаги ее затихли за тонкой дверью, он огляделся и торопливо съел обломок хлеба из своего мешка. Затем встал со скамейки и, оглядываясь на дверь, стал ощупывать руками предметы, окружавшие его. Он потрогал стол, скамейку, под обоями его ладонь определила неструганые доски стены, постельник ему показался тонок, но он был доволен и этим. Отметил про себя грубо сделанную глухую раму в оконце, зато ему понравился плотно пригнанный пол и удивило отсутствие запора на двери.
«Смело живут, — решил он, — да воровства, видать, не заведено».
Ивану хотелось лечь и уснуть, но он опасался, что придет хозяин, однако тот не пришел, и потому, когда в доме все затихло, Иван торопливо, по-флотски, разделся и лег на постельник под лоскутное одеяло. Голова его покоилась на неожиданно мягкой и большой подушке. В оконце была видна зеленая стена заколосившейся ржи, а над ней — широкий закат светлой северной ночи. Было так светло, что Иван видел отдельные колосья ржи и ее гибкие, еще сочные стебли. Сегодня из окна поезда он дивился обилию вот таких же зеленых островков среди перелесков; рожь была посеяна даже в топких низинах и на каменистых взгорьях — там, где сеять ее рискованно, и он еще раз понял, как велика нынче у людей цена хлебу. Вспомнился нетронутый кусок хозяйского пирога, и легкое сожаление о нем уступило место первоначальному — когда он еще ужинал — чувству человеческой совестливости и исконно неписаному закону хлебопашца: сначала заработать, потом — есть. За время службы на флоте Иван утратил остроту такого мироощущения, только первое время он тайно дивился тому, что такую силищу народа, какая была на их броненосце, в том числе и его, Ивана, кормили три раза в день ни за что. Это сначала веселило его, потом он привык, стал принимать все как должное и даже ворчать вместе со всеми, если еда была плохой или ее было мало. Сейчас же, увидев заново землю и пахаря, он понял, что в мире ничего не изменилось и не изменится в том извечном порядке вещей, при котором каждый обязан сначала заработать, потом — есть…
«Сначала заработать, потом — есть», — подумал он и вспомнил: что-то похожее он слышал от грамотных матросов на судне или где-то на митинге. Да, пожалуй, на митинге в Петрограде…
Иван с большим недоверием относился ко всем, кто кричал перед народом с трибун, но был один случай, когда он однажды поверил. Разговор между оратором и народом шел именно об этом, о самом важном — о земле, о свободном труде и о праве есть, которое предстояло завоевать. И Иван воевал и шел туда, куда его посылали, помня, что он воюет за это право свободно трудиться и открыто есть хлеб. За это право он бежал по скользкой площади со столбом на царский дворец и, высадив раму прикладом, влетел внутрь и отодрал за волосы какую-то бабенку в шинели, которая в него выстрелила, и едва увернулся от юнкерского штыка.
«Но кто же это тогда так хорошо говорил с трибуны? Если бы увидеть — узнал бы», — думал Иван.
Мысль о свободном труде, неожиданно пришедшая к нему в такой момент, когда он нанимается, взволновала Ивана. И все же он знал, что работать будет по совести, так, чтобы о нем не думали, что он пришел зарабатывать, а не работать.
«Завтра же покажу им, как у нас, тамбовских, работают. Завтра!» — думал он, вытягиваясь на постельнике и закидывая руки за голову.
У дома прошуршали шаги.
Иван, как на пружине, соскочил с топчана, и на цыпочках приблизился к оконцу.
У калитки стоял рослый, сухощавый финн, еще совсем молодой, неряшливо — как показалось Ивану — одетый в замызганные сапоги, серые латаные штаны и неопределенного цвета рубашку, в раскрытом вороте которой виднелась загорелая грудь. Финн остановился в раздумье, держась за калитку рукой, другой он ворошил свои светлые, давно не стриженные волосы.
«Не должно быть, чтобы вор…» — мелькнула у Ивана мысль.
Но тот отворил калитку, смахнул с шеи комаров и несмело направился в дом. Его осторожные шаги затихли за дверью в комнате.
«Что такое? Хозяева спят, а он…»
Вскоре послышались голоса. Эйно вышел в коридор вместе с пришедшим и о чем-то неторопливо разговаривал с ним. Несколько раз Иван услышал свое имя, произнесенное очень тихо.
Наконец хозяин проводил позднего гостя до калитки, притворил ее и пошел в дом.
Иван юркнул в постель.
— Не спишь, Ифан? — В каморку заглянул, а потом и вошел Эйно.
— Да нет, не сплю…
— Рапотник приходил, просил фзять… Хороший рапотник.
Иван молчал.
— Ну, зафтра фидно пудет. Хювя-йёда! Спокойной ночи! — добавил он по-русски и ушел, сутулясь и шурша меховыми туфлями. Целый ряд таких туфель Иван видел у двери во внутренние комнаты.
«Вот оно что, — подумал Иван с тревогой, — работник приходил. Видно, мне не работать тут: Эйно возьмет своего, проверенного. Значит, дальше горе мыкать…»
Зеленая рожь в оконце качнулась от случайного ночного ветра; показалось, что легкие колосья задевают за стекло, и в глазах Ивана все зарябило, заколыхалось… Вспомнилось почему-то Русиново, отцовское поле в тот год перед войной, когда отец так плотно припахал землю к овину, что поднявшаяся рожь стучала и царапала колосьями о стену строения.
«Неужели никогда больше не увижу? Как там сейчас, в России? Неужели худо? Неужели зря кровища лилась столько лет? Взглянуть бы, вот хоть через такое оконце…»
Иван перевернулся на живот и уткнулся лицом в подушку.
* * *
— Ифан, фстафаи!
Иван вздрогнул, секунды две — пока не осознал, где он и что с ним, — дико смотрел перед собой, затем быстро, как по тревоге, вскочил и оделся. Эйно улыбнулся, довольный его поспешностью, и притворил дверь.