— Ну коли так, — решительно сказал Федор Калашник, — то готовься в путь. Бери себе казны сколько надобно, бери в товарищи из своих ребят, кого сам захочешь. Мы с дядей хоть завтра тебя снарядим в путь. Ступай, служи службу своим боярам, как тебе Бог на душу положит!
— Батюшка! Федор Иванович! — воскликнул Сидорыч, всплеснув руками и вглядываясь в лицо молодого купца. — Да ты не шутишь? Не потешаешься над стариком? Ты взаправду?
— Что ты, старина? Или Федора Калашника не знаешь? Отродясь я не лукавил и слова не ломал. Что вымолвил, то и выдолбил. Говорю тебе: собирайся в путь, бери товарищей надежных, бери запас дорожный, и с Богом!
Тут старик, не помня себя от радости, вскочил со своего места, бросился на шею Федору Калашнику и зарыдал как малый ребенок, — он тоже просиял радостью, как алмаз многоценный!
VI
В боярской думе
Господь не смиловался над Русской землею! За неурожаем 1601 года последовал неурожай 1602, поглотивший последние запасы и разрушивший последние надежды на спасение. На селе явилось то безобразное страшное чудище, что зовется голодухой, и пошло стучать по окнам. «Хлеба! Хлеба! Христа ради!» — вопил народ, толпясь у купеческих житниц, у боярских дворов, у приказных изб, на церковных погостах. «Хлеба, хлеба!.. Детишек накормить, чтобы не примерли!» — голосили бабы по улицам и по дорогам, толпами окружая проезжих и прохожих. «Хлеба, хлеба!» — молили несчастные отцы семейства, валяясь в ногах у тех счастливцев, которые могли еще протянуть кое-как своим запасом до будущей весны… Но все стали глухи к мольбам и стонам, всем было только до себя…
Хлеб вдруг стал сокровищем — сокровищем бесценным! Давно ли еще им полны были базары и торжища, кадь в четыре четверти продавалась за пять, за шесть алтын. А тут вдруг за четверть ржи стали давать и три, и пять рублей! А затем уже и совсем опустели базары, никто не вез более хлеба на продажу. Не вез бедняк, потому что ему нечего было везти, не вез богач, потому что дрожал над своим достатком, то выжидая, что цены возвысятся еще более, то опасаясь, что и с деньгами останешься без хлеба.
А между тем голод распространялся шире и шире, охватывал целые области, мутил народ, поднимал бедных против богатых, вызывал ропот против власти, вынуждал каждого бежать без оглядки туда, где можно было надеяться на кусок насущного хлеба.
В конце августа 1602 года царь Борис созвал всех бояр и иных чинов людей на торжественное заседание думы. Он, опытный и умный правитель, начинал теряться, начинал не верить в силу своего разума и власти, он искал случая высказаться, обменяться мыслями с этими всякого чина людьми, которые представляли собой народ перед лицом царя.
Заседание назначено было в Грановитой палате, и все собрались туда после ранней обедни, которую царь слушал в Благовещенском соборе. Бояре и окольничие чинно расселись около стен на лавках, крытых красным сукном, думные бояре и гости стали в два ряда перед лавками. Дьяки разместились за столом около столба, поддерживавшего свод палаты. Утреннее солнце, косыми пыльными лучами проникая в узкие и низкие слюдяные окна, весело играло на золотых кафтанах и на пестрых коврах, устилавших пол, и на стенах, расписанных библейскими притчами и ликами патриархов, пророков, праведников. При первом взгляде на эту толпу людей, наряженных в золотую парчу, в одежды, украшенные каменьями и жемчугами, трудно было даже и представить себе, что голод и мор рука об руку ходят по Москве около самых царских палат и что царские приставы тысячами свозят в убогие дома трупы несчастных, поднятые на улицах. Но все были угрюмы, сумрачны или печальны, на всех лицах выражалась та же скорбная дума, которая тяготела у всех на сердце. Все мрачно и сосредоточенно молчали или шепотом перебрасывались отдельными словами и краткими замечаниями.
Вот от входных дверей в палату пронеслось в толпе: «Царь идет! Царь идет!..» Все поднялись со своих мест и вытянулись.
В палату попарно вошли архимандриты и два митрополита, за ними — патриарх Иов, поддерживаемый под руки своим ризничим и патриаршим боярином. За ними шествовали рынды, четыре высоких и румяных красавца в горностаевых высоких шапках, в белых атласных кафтанах с надетыми крест-накрест тяжелыми золотыми цепями, с серебряными топорками на плече. Позади них чинно выступали трое бояр, неся на блюде Животворящий Крест, скипетр и державу. Борис в малом наряде и сын его Федор в опашне, по плечам и подолу усаженном жемчугами, выступали вслед за боярами. За ними следовали стряпчие «со стряпней», то есть убрусом на блюде, со складным стулом для царевича, с подножием для царя.
Царь вступил на ступени возвышения, на котором стоял трон под парчовым золототканым шатром. Царевич сел рядом с царем на стуле, бояре с царской утварью стали направо от трона; патриарх налево от трона опустился в широкое кресло, обитое темным рытым бархатом. Митрополиты, архимандриты позади него заняли особую лавку у стены. Рынды, по два в ряд, стали перед троном у ступеней возвышения и замерли в величавой позе, избочась и положив топорки на плечи, не поводя бровью, не шевеля ни единым мускулом лица.
— Князья и бояре! — начал государь, и начал так тихо, что многие о начале его речи догадались только по движению его бледных уст. — Бог покарал меня за великие мои прегрешения и, карая меня, не пощадил ни земли моей, ни народа… Голод и мор страшно свирепствуют всюду и более всего здесь, в Москве, в столице нашей. Видит Бог, что я… Я не жалел казны своей… Вот уж целый месяц, как в Белом городе с особых переходов поставленные мною стольники всем сирым, всем бесприютным, всем голодным раздают в день по московской деньге! Двадцать и тридцать тысяч рублей в единый день расходую на эту милостыню… Но беда все так же тяготеет над нами — не уменьшаются ни голод, ни мор, не заживают язвы моего царственного сердца… И опричь этой денежной раздачи открыл я житницы свои и всем просящим, всем приходящим велел давать из житниц зерном, мукою, а с кормового двора печеным хлебом. А между тем беда растет… И помощь моя не в помощь!.. И с горем искренним я вижу, что едва хватает холста в моей казне на саваны покойникам, которых приставы мои собирают по улицам, чтобы свозить в убогие дома… Помыслите, бояре и князья, раскиньте умом-разумом и дайте мне совет, чем пособить нам горю и беде великой, несказанной?
Царь замолк и обвел всех вопрошающим взглядом.
Все молча переглядывались и, видимо, выжидали, чтобы кто-нибудь посмелее принял на себя тяжелую повинность, ответил бы за всех на речь царя Бориса. Из дальних углов комнаты долетали тяжелые вздохи и отрывистые возгласы: «Божья воля!..», «Никто, как Бог!..», «На Того возложим печали…»
— Великий государь! — певучим и тихим голосом начал патриарх. — Господь карает не тебя, а всех нас. Ты совершил все, что во власти твоей было, чтобы бедствие пресечь и отклонить, чтобы уврачевать страдания несчастных… Около тебя «аки море ядения и озеро пития» по вся дни разливается!.. И если Господь, видя твою добродетель, не унимает бедствия, значит, так решено Его премудрою волей… Что смеем мы противу Его воли? Мы только можем слезно молить Его: да не продлит страдания наши, да утолит свой праведный гнев и не даст до конца погибнуть нам, верующим в Него.
Едва смолк патриарх, как на одной из лавок поднялся горячий князь Василий Голицын. Сумрачно сведя брови, неласковым взглядом обвел он кругом себя и сказал:
— Великий государь! Хорошо тому молиться и плакать, у кого не отнял Господь последней крохи хлеба! А каково теперь тем, которые траву да мох едят да подчас и падалью питаются?.. Чай, это ведомо не мне лишь одному, а всем?.. Воры вломились дней шесть тому назад в подвалы церкви нашей приходской, не тронули ни жемчуга, ни серебра, ни камней многоценных, не взяли и денег из кружки церковной, а сторожа зарезали, чтобы отнять тот каравай ржаного хлеба, который он хотел от них укрыть… Так вот таких-то надо накормить, а там уж…