Старик печально понурил голову и долгодолго молчал. Две крупные слезы, скупые, горькие, безутешные слезы старости, вытекли из глаз его и капнули на седую бороду.
— И утешно мне о своих боярах, о страдальцах безвинных вспомнить, и горько — во как горько! Стоял сыр-матер коренастый дуб, головой уходил под облака, ширился ветвями во все стороны, да налетел злой вихрь, попущением Божиим, и сломил с дуба вершину ветвистую, рассеял по белу свету листочки дубовые… Да чует мое сердце, что не попустит Бог ему погибнуть! Просияет и на него красное солнце… Не век будет мрак вековать, а не то расступись мать сыра-земля, дай моим старым костям в могиле место!
— Да полно, Сидорыч! Расскажи, где они? Куда их услали? Что с ними сталось?..
— Что с ними сталось! — воскликнул старик, оживляясь и от тоскливой думы быстро переходя к горячему негодованию, которое зажгло его очи пламенем. — Что с ними сталось?! Звери дикие, кабы им отдать моих бояр на растерзание… да, дикие голодные звери — и те бы к ним были милостивее… И те бы не томили их муками, не тешились бы их страданием. А тут: лишили чести боярской, в изменники и воры государевы низвергли, всего именья, всех животов лишили — ограбили, как только шарповщики подорожные грабят… И того показалось мало: детей у отца с матерью отняли, мужа с женой разделили, разрознили… Господи! Да навеки разрознили… И боярину Федору Никитичу, царскому думцу и советнику, вместо боярской шапки да шелома тафью иноческую вздели на голову, вместо кольчуги да зерцала булатного свитой монашеской грудь прикрыли широкую и плечи могутные!
Голос у старика оборвался, он не мог продолжать и только через минуту заговорил гораздо тише:
— И боярина постригли, и боярыню ласковую… И ее молодую грудь под власяницей сокрыли… Его в Антониеву-Сийскую обитель послали — из дальних в дальнюю, ее в Заонежские пустыни… Нет больше боярина Федора Никитича Романова! Есть только инок Божий, старец Филарет, нет и супруги его богоданной, есть инока Марфа…
— А где же другие братья? Где Александр Никитич, где Иван, Василий, где наш богатырь беззаветный, простота, прохлада задушевная, Михайло Никитич наш?
— Всех разметало!.. Александра тоже с женой разлучили, сослали в Усолье-Луду, к самому Белому морю. Ивана — в Пелымь Сибирскую, Василья — в Яренск. А Мишеньку, голубчика-то моего, которого я с детства на руках носил, и холил, и лелеял, — того в Пермский край заслали… Неведомо, в какую глушь лесную…
И слезы опять закапали на седую бороду старого слуги.
— Да это еще что! Пытать хотели, всех пытать! Семен-то Годунов да и сама-то Годуниха на том все и стояли… Да царь Борис не допустил… Помиловать изволил безвинных-то! О-ох, поплатится он за это перед судом-то Божьим, перед недреманным-то оком, которое все видит!..
— Да за что же пытать-то?
— А все у них, вишь, доспрашивали, да все допытывались о каком-то чернеце… Служил эт-та у нас в дворне какой-то, лет шесть назад, Григорьем звался, да сбежал, в монахи вступил да по обителям по разным пошел… Так все о нем…
— А что же этот чернец Романовым! Не близкий ведь, не кровный?
— Кто их знает… Царь Борис, говорят, все ищет какого-то Григория-инока, который из Чудова сбежал неведомо куда… На все заставы, во все города на рубеже разосланы гонцы и грамоты, чтобы его не пропускать… Вишь, его-то и у бояр искали! А там как не нашли-то, принялись за нас за грешных… Было тут беды! Пытали накрепко… Били на правеже нещадно батожьем… Клещами кое-кого пощупали калеными — да лих что взяли? Ни одного предателя из дворни не объявилось! Все за бояр как бы единый человек… Поверишь ли, заплечные-то мастеры бить уставали, а добиться извета не могли! Человек с десяток, а то и поболее не выдержали, Богу душу с пытки отдали… А перед смертью все же душой не покривили…
— И тебя пытали небось? — с участием спросил Федор Калашник.
— Не без того! На дыбу вздернули да спину кнутиком маленько погладили… Не зажила еще… Да нам, рабам-то, что! Мы вынесем… А им-то, им-то, боярам-то нашим несчастным, каково?
— И подумать страшно! Врагу не пожелаешь… Одна надежда на Бога.
И оба собеседника смолкли на мгновенье, удрученные тягостью своих дум и воспоминаний.
— Ну а где же мой сердечный, мой закадычный друг? Тургенев где?
— Его Бог помиловал от злой напасти! Он не был в Москве в ту пору. Боярышню, что ли, эту Шестова-то невесту, отвозил куда-то по боярскому приказу… А как вернулся на Москву, велено ему было в имение ехать и жить там до приказа.
— Слава Богу! — сказал с радостью Федор Калашник и перекрестился, глянув на иконы.
Старик посмотрел на него с некоторым удивлением и продолжал:
— Как злодеи-то наши с боярами расправились, так и до нас добрались… После розыска всех нас собрали в кучу да с подворья взашей! Ступай, мол, окна грызть из-за куска насущного… И строго-настрого всем боярам, всем служилым людям и купцам заказано романовских холопов у себя держать… Живи где хочешь и как знаешь! А народ-то у нас ведь сам, чай, знаешь каков? Все молодец к молодцу подобран был, все с саблей, с копьем да и с конем искусны. Бывало, боярин выведет их в поле, так ни у кого таких-то слуг и не бывало: доспех к доспеху, шелом к шелому… Ну, все тут потолкались и разбрелись: кто на Дон, в казаки, кто в Северянину, на рубеж… А кто, грешным делом, и на дорогу вышел! Вот только эти, что ты видел, все еще около меня толкутся, да и тем уж невтерпеж.
— Ну что же! Надо вас всех устроить… У дяди в разных городах торговых дел немало… Ему надежные толковые ребята нужны. Всем найдется место… А ты живи у нас здесь, мы тебя пригреем. Будешь у нас как свой, домашний человек… Сыт, одет, обут. Авось так доживешь и до красных дней.
— Спасибо тебе, Федор Иванович, на твоей ласке, на привете да на доброй памяти! Но уж мне не бывать теперь в теплом углу, не знать ни покоя, ни радости, пока мои бояре в беде да в несчастье да в узах томятся! Шестой десяток я на свете доживаю, и смолоду — еще парнишкой был — все у них в доме, все от их милости питался… Много было за сорок лет сладкого куса поедено, много платья нарядного поношено — теперь не о том мне дума…
— Куда же ты, старик, приклонишь голову, коли тебе мой угол не по сердцу?..
— А вот видишь ли, Федор Иванович. Пришлось мне за моих бояр пострадать — и это мне радость великая! Сохранил меня Бог от смерти лютой… И это мне знамение! Значит, я еще моим боярам нужен. Им и должен я служить, о них должен заботиться… А коли не даст Бог — ни под чью крышу не пойду, под забором спать буду, нищим по миру бродить, голодом морить себя стану… Не стать мне жить лучше моих бояр, они в беде, пусть и я в беде да в нужде. Так-то лучше!
— Да чем же ты можешь теперь боярам служить, Сидорыч? Сам ты подумай!
— Эх, Федор Иванович, добрый ты человек и умный, а такого пустого дела в толк не возьмешь?.. Да будь у меня хоть алтын за душою, разве усидел бы я в Москве? Будь у меня хоть столько в мошне, чтоб я мог хоть впроголодь, пешком дотащиться до них… Да весточку бы от одного к другому перенести… От детей к матери, а от жены-то к мужу-страдальцу! Ох Господи! Да я бы, кажется, жизни своей не пожалел!
Старик затрясся весь и глаза руками закрыл.
— Ты только подумай, Федор Иванович! — продолжал он, поуспокоившись. — Подумай!.. В пустыне мерзлой, в темной келье, одинокий он сидит, слезы горькие роняет, может быть, и судьбину свою горькую клянет, и на Бога ропщет, по своим милым тоскует… А тут вдруг весточка от них из дали неведомой, как касаточка вешняя прилетит! Ведь душу-то его словно красным солнышком обогреет, словно теплым ветерком обвеет, ведь ему жить захочется, ведь Бог ему слезы даст… Ведь он радостью, как алмаз многоценный, просияет!
Федор Калашник вскочил с лавки и зашагал по светелке.
— Кабы я знал, Сидорыч, что тебя на это дело хватит, я бы тебе последнюю полушку отдал, последнюю рубаху с себя снял бы!
— Меня-то не хватит! — самоуверенно и твердо произнес старик. — Да есть ли на свете такая сила богатырская, чтобы супротив Божьей воли выстояла? А на доброе-то дело только по Божьей воле люди идут! Не я пойду — Бог поведет! Не я моими грешными руками совершу — Бог мне даст. А коли-то Ему угодно, Он и силы найдет, и старика помолодит, и младенцу даст крепость львиную!..