И она бурей ворвалась в терем Ксении.
— Взять ее! В тюрьму! Ништо им всем злодеям! Всех к розыску!..
И она грубо оттолкнула Ксению Ивановну от царевны.
Боярыня быстро поднялась с колен, выпрямилась и смело глянула в глаза царице Марии:
— Пусть я иду в тюрьму… Да зачем же детей-то отрывать от меня? Зачем не с ними, не с мужем в одну тюрьму?.. Зачем нас разлучают?.. Разве мало мы страдаем — и за что? За что?
— Ты еще лицемерить смеешь? Лукавить? Змея подколодная? — закричала царица, трясясь от ярости. — Мало тебе того, что мужа и шурина в лиходействе да в измене уличили! Концов небось схоронить не успели!.. Да вас всех бы нужно в землю живыми закопать! А ты тут смеешь о своем отродье плакать… Вон отсюда, зелье!
Стольники по знаку царицы подскочили к Ксении Ивановне, подхватили ее под руки и хотели увести, но та совершенно неожиданно вывернулась из их рук, сделала шаг вперед и, посмотрев в лицо царицы пристальным, полным достоинства взором, произнесла скороговоркой:
— Ты знаешь, государыня, что мы страдаем безвинно! Тебе то ведомо! Ты знаешь, кто нас погубил и кто за это ответит Богу! Но не смей звать моих детей отродьем, не смей! Я не прошу ни за себя, ни за них, не кланяюсь тебе! Без воли Божьей даже и ты не сможешь погубить их… Но знай и помни: ты тоже мать и у тебя есть дети… На них тебе отольются наши слезы, на них тебя накажет Господь, заступник наш!..
— Замолчишь ли ты?! — закричала в бешенстве царица Мария, бросаясь к боярыне со стиснутыми кулаками.
Но царевна, трепещущая и бледная, заградила матери дорогу и вовремя ухватила ее за руки.
— Теперь ведите меня, куда вам приказано, — твердо сказала Ксения Ивановна, обращаясь к стольникам. — Бог нам прибежище и сила — нам, несчастным!
IV
Безвременье
Темные, мрачные, кудластые тучи быстро неслись по ветру над Москвою, обильно поливая ее дождями и ливнями. Ветер дул, почти не переставая, — и ветер холодный, настоящий осенний северяк, хоть на дворе стояло еще лето — начало августа и до Успеньева дня было не близко. На улицах и по подворьям развело ненастье такую грязь, что где не было постлано деревянной мостовой, там лошади вязли по брюхо. В садах и подмосковных рощах все листья на деревьях были желты и съежены, как после первых заморозков. А на пригородных полях, затопленных обильными дождями, хлеба стояли совсем зеленые, незрелые и уныло клонили голову по воле ветра, еще не тронутые серпом. Ненастье длилось уже третий месяц подряд, не прерываясь ни на один день, и всех сельчан приводило в уныние…
Да и не одни сельчане — и городские жители, и даже богатые московские купцы и те понурили голову. В знакомых нам рядах на Ильинке половина лавок была заперта, а в остальной хоть и сидели торговцы, но больше занимались беседой и шмыганьем из лавки в лавку, нежели торговлей. Покупателей совсем не видать было, зато нищие бродили станицами и беспрестанно осаждали торговцев своими жалобными просьбами и возгласами.
Особенно охотно собирались торговцы около крошечной лавчонки нашего старого знакомого Захара Евлампыча, который по-прежнему торговал бубликами в том же ряду с красным товаром и по-прежнему слыл между рядскими торговцами «всевидцем». Его лавчонка сделалась сборным местом всяких городских вестей и слухов, и сам Захар Евлампыч служил для своих приятелей, торговцев, живой ходячей хроникой городских происшествий и текущей московской, действительности.
— Ну уж и погодку же Господь посылает! — говорил он в один из описанных нами ненастных дней своим обычным собеседникам. — Дождь да дождь! На дворе страдная пора, а мужику и в поле не выехать, и рук к работе не приложить!
— За грехи наши Потопа на нас не послал бы Бог! — забасил в ответ на это Нил Прокофьич, который еще больше успел разжиреть за последние годы.
— Нет, этот дождь не потопный, — сказал Захар Евлампыч.
— А ты почем знаешь? Нешто ты при Потопе был?
— По Писанию знаю, Нил Прокофьич, по Писанию! В ту пору все хляби небесные разверзлись, всего шесть недель дождь-то шел, да вон воды-то выше той горы Арарата налил, которая в третье небо упирается. А тут три месяца дождь льет и только что низины залил.
— Низины залил, — вздохнул один из соседних торговцев, — а хлеба все вымочил! Как есть все вымочил — и на семена не собрать!
— Да! Если Господь хоть на малый срок не смилуется, пропал нынешний урожай! Зубы на полку мужики класть должны!
— За что смиловаться-то? Вот что скажи, Нил Прокофьич! — горячо вступился Захар Евлампыч. — Впали мы в объедение, и в пьянство великое, и в лихвы, и в неправды, и во всякие злые дела… А Бог нас миловать станет!.. Того ли мы еще дождемся!
— Н-да! Времена лихие! Брат на брата идет… Жена на мужа доносит, холоп на господина… А за доносы да изветы доносчиков жалуют…
— Да еще как жалуют-то! — заговорил старый бубличник. — Смотри-ка, скольких разорили теперь: Романовых, да Сицких, да Черкасских, да Репниных — и все богатства от них в казну… А глянь-ка, каков ломоть из романовских-то животов себе Семен Годунов выкроил, недель пять только рухлядь с ихнего подворья на свое возил… Как тут не доносить?!
— Подайте милостыньку, Христа ради! — раздался вдруг чей-то голос за самой спиной Захара Евлампыча.
Старик вздрогнул и обернулся.
— А будь тебе пусто! Как подкрался!.. Бог подаст! Проходи, проходи, что ли! — сказал он, обращаясь к нищему, высокому, кривоглазому парню в мокрых и грязных лохмотьях.
— Подай святую Христову милостыню! — продолжал приставать нищий, нахально поглядывая на старика-торговца.
— Не дам я тебе ничего. Ты теперь повадился уж и по три раза на день ходить! Отваливай!..
— Дай хоть ты, богатей! — еще нахальнее обратился попрошайка к купчине.
— Чай, слышал нашу отповедь? — с досадой сказал Нил Прокофьич.
— Ну ладно, голубчики! Ужо меня вспомянете и станете давать, да не возьму! — огрызнулся нищий, отходя от лавки Захара Евлампыча.
— Да вот поди ж ты! — заворчал старый торговец. — Не дал ему, так он еще грозится. А тоже Христовым именем просит!..
— Такие-то, зауряд, днем христарадничают, а ночью с кистенем под мостами лежат! — заметил сосед-суконщик, худощавый старик с длинной седой бородой.
Как раз в это время к тем же лавкам подошли еще человек восемь нищих, впереди них шел старик весьма почтенной наружности. Они были одеты в плохую, но в целую и чистую одежду. В их числе двое были молодые, рослые и красивые ребята. Подойдя к лавкам, они остановились молча, сняли шапки и стали кланяться купцам. Дождь поливал обильно и кудрявые головы молодых ребят, и седую голову старика. Все купцы, как только завидели их, переполошились.
— Вот этим, — заговорил Захар Евлампыч, — не грех подать. Это романовские бывшие холопы — сироты теперь бесприютные.
И он первый полез в свою тощую мошну за подаянием. Его примеру последовали и другие. Старик принимал милостыню в шапку и отвешивал подававшим низкие поклоны.
— Спасибо вам, купцы почтенные! Дай вам Бог за вашу милостыню и еще того более за ласковое слово! Пришлось всем нам христарадничать… Видно, от сумы да от тюрьмы никуда не уйдешь!
— Никак, тебя Сидорычем зовут? — спросил старика Захар Евлампыч.
— Сидорычем величали, как на романовском подворье в больших холопах жил… А теперь все мы овцы без имени, попрошаи, леженки!..
— Не гневи Бога, старик! — вступился суконщик. — Все вас здесь знают, всем ваше несчастье ведомо, никто вам слова в укор не скажет…
— Вот и спасибо! А все больно, больно, купец почтенный, чужою-то милостью жить… Как силы-то еще есть, руки да ноги еще ведь служат… Не отнялись у нас…
— Знаем, знаем! — заговорили несколько голосов разом и с видимым участием. — Знаем, что вас никуда в холопы принимать не велено, а то бы романовским везде нашлось место…
— У добрых-то молодцов крылья связаны и пути им все заказаны! — с грустью произнес Захар Евлампыч, покачивая головой.