— Скажи боярину, что я здорова и завтра же готова выехать отсюда… Ступай, скажи сейчас!
XV
Царское новоселье
Несколько дней спустя после отъезда царевны Ксении из Москвы царь праздновал новоселье в том новом деревянном дворце, который он выстроил на самом кремлевском холме против соборов. Дворец был выстроен на славу: резной, фигурный, вычурный, раскрашенный пестро и ярко, покрытый крышей из поливной блестящей черепицы.
Все окна были обведены тройными карнизами с позолотой, скобами, все острия и верх кровель украшены мудреными и причудливыми флюгерками в виде раззолоченных драконов, птиц и зверей. Какие-то страшные хари тянулись под крышей, в виде карниза, какие-то истуканы поставлены были в нижнем жилье между окнами и, надо сказать правду, очень не нравились степенным московским людям. Но более всего не нравилось всем то трехглавое и трехзевное изображение «адского пса Цербера», которое хитроумный немец-строитель поставил у самого входа на крыльцо царского дворца. Пес был вылит из меди, и из среднего зева его вытекала струя воды в особый поддон в виде медного таза, другие два зева адского пса разевались и громко стучали и хлябали своими медными зубатыми челюстями.
В этот-то новый дворец перебрался царь Дмитрий Иванович, ожидая к себе из Польши дорогих гостей: тестя Мнишка с громадной свитой и свиту невесты, для которой приготовлены были в новом деревянном дворце особые, роскошно отделанные покои.
Царское новоселье праздновалось шумно, разгульно и весело. На царский пир приглашены были не только все боярство, весь придворный чин, но даже и служилые иноземцы, и пан Доморацкий с товарищами, начальник польской дружины, приведенной в Москву Дмитрием. Пир начался вскоре после полудня, а когда ночной мрак давно уже опустился и окутал весь Кремль и царские хоромы, пир все еще длился, шумный, громкий, широкий, «на всю руку»: «Гуляй, мол, душа, пока жизнь хороша!». Яркий свет лился широкими красноватыми полосами из окон на площадь перед дворцом, засыпанную снегом и заставленную конями и колымагами гостей. Нестройный говор нескольких сот голосов, заглушаемый то песнями, то громкой музыкой, доносился явственно до толпы, которая собралась позевать перед дворцом на царский праздник и терпеливо топталась на снегу с утра и до ночи.
— Гуляет государь-батюшка на весь крещеный мир! — слышались голоса в толпе.
— То-то и оно, что не крещеный мир, а вон и всяких нехристей, и немчинов, и поляков с собою за стол сажает! Вот это — не рука!
— Тебе небось завидно, что он их-то поит, а тебе сюда на площадь бочки не выкатил! — заметил кто-то со смехом.
— Не завидно мне, а только не рука православному царю с нехристями за одним столом есть!
— Это верно! — заметили еще несколько голосов. — И на музыке за столом играть, и на трубах — этого тоже досель никогда у московских царей не бывало.
— Так что ж что не бывало! А теперь вон есть; потому царь наш Дмитрий Иванович так хочет!.. — крикнул в толпе чей-то сиплый, пьяный голос.
— Ого-го! — зашумели и засмеялись зеваки кругом пьяницы. — Царю любо — и тебе любо! Видно, ты спозаранку от адского пса водицы хлебнул!
И хохот толпы смешался со звуками музыки и песен и неясным говором, доносившимся из дворца.
— Одно я тебе скажу, друг любезный, — таинственно шептал на ухо царскому истопнику старый жилец, толкавшийся около дворцового крыльца среди дворцовой служни, — одно тебе скажу… Да и не я один, а все, чай, это заприметили, как откинул он от себя Ксению Борисовну, как погнался за этой полькой, так и закурил, закурил!..
— Статься может… Да и то сказать надо, как забрал его в руки князь Василий, так и стал его с ума спаивать… Все к Басманову подлещается, а тот царя в пиры да в гулянки сманивает!.. Грехи!
И как раз в то время, когда эти толки шли около дворца и на площади, две мрачные фигуры, закутанные в шубы, с высоко поднятыми воротниками, вышли из-за угла дворцовых зданий, перешли площадь и, остановившись у соборов, оглянулись на ярко освещенный царский дворец, гудевший музыкой, песнями и шумным разгулом пиршества.
— Князь Василий Иванович! — почти со слезами в голосе говорил Шуйскому Милославский. — До чего же мы это дожили! В царском дому бесовское гудение, и плясание, и лядвиями повихляние… Царь московский, распоясавшись, с нехристями ест и пьет и вприсядку пляшет!
— Да, да, князь Федор Иванович! Дожили, голубчик мой, дожили… По грехам нас Господь наказывает! Подумать надобно нам, подумать, как греха избыть… Пойдем ко мне, сегодня на подворье у меня соберется кое-кто на думу… ночью! На тайное совещание…
И затем, подняв кулак, он погрозил им в направлении дворца Дмитрия:
— Добро, добро!.. Не долго уж тебе теперь, скомороший правнук, над нами, старыми боярами-то, потешаться!
XVI
В обители
Наступила весна 1606 года — весна дружная, теплая, благодатная. Снега сбежали быстро, реки вскрылись и прошли почти незаметно, и уже к концу апреля начались везде в полях работы. Даже дороги к началу мая просохли настолько, что по ним уж можно было ездить без особых затруднений и задержек. Такой редкой и диковинной случайностью воспользовался царский стольник Алексей Шестов и отправился на побывку к родным в Ростовский край и Костромское Поволжье.
Он уезжал, чтобы избежать шумных празднеств и всяких пиров по поводу приезда в Москву царева тестя, Юрия Мнишека, прибывшего с огромной свитой из польских и литовских людей, в которой насчитывалось больше двух тысяч человек. Алешеньке было не до веселья: тяжело и грустно было у него на сердце. Никого из родных, милых и близких людей у него на Москве не осталось. Романовы разъехались по своим поместьям. Петра Тургенева и Федора Калашника он сам похоронил рядом на Ваганькове, выпросив у царя в виде особенной милости, чтобы тела их были выданы ему из убогого дома «на честное погребение». Иринья, дорогая Иринья, желанная и нареченная невеста, на время также его покинула, уехав из Москвы с царевной Ксенией Борисовной, за которой она последовала во Владимирскую женскую обитель, свято исполняя при ней христианский долг любви и бескорыстной преданности.
Из обители, куда Ксения удалилась, не доходило до Москвы никаких вестей. Алешенька начинал уже не просто тосковать по Иринье, а даже не на шутку тревожиться, не стряслось ли какой-нибудь новой беды над его суженой. Вот почему, отпросившись в Ростовский край и в Кострому, Алешенька выехал из Москвы не по Троицкой, а по Владимирской дороге и так по ней бойко гнал, что его всюду, на ямских подворьях и станах, принимали за царского гонца, посланного во Владимир с важными вестями по государеву делу.
Благодаря такой спешной езде Алешенька Шестов, спозаранок выехавший из Москвы во вторник Фоминой недели, в полдень в среду уж подъезжал к Владимиру, который живописно раскинулся перед ним на высоких побережных холмах излучистой Клязьмы.
— А куда же тебя везти-то, господин хороший? — спрашивал его старый ямщик. — Чай, есть у тебя приятели здесь в городе? Или велишь на заезжий двор ехать? У нас тутотка у Настасьи Тетерихи харчи больно хороши дают, да и квасы варит тоже первые в городе, и брага хмельная на погребу завсегда есть…
— А ну тебя и с квасами, и с брагой! — сердито отозвался Алешенька. — Вези прямо в Рождественский монастырь. Не до харчей, когда дело есть.
— Дело делом, а харчи харчами, — проворчал старик. — Тоже, не поевши хлеба Божьего, за дело как же приниматься?
И он лениво заворачивал лошадей в объезд, окраинами города, по направлению к древнему Рождественскому монастырю.
Вот наконец и обитель, вот тележка Алешеньки остановилась у ворот, и он, постучавшись, вошел в калитку после некоторых переговоров с привратником.
— Ступай, скажи матери-настоятельнице, что государев стольник Алексей Шестов, мол, прибыл из Москвы проездом и хочет повидать свою… родню. Тут есть боярышня Иринья Луньева, при царевне Ксении Борисовне служит…