Царевна, с самого утра тревожная и взволнованная, спешила окончить свой наряд и торопила сенных боярышень и сенных девушек, которые застегивали богатые жемчужные застежки на ее парчовом опашне с лазоревыми разводами и травами.
— Да ну скорее, боярышни! Скорее, девушки! — торопила их Ксения, украдкой заглядывая в небольшое круглое зеркало, которое держала перед ней боярышня Варвара.
— Не торопи, царевна, хуже не поспеем! — отозвалась одна из девушек, оправляя складки опашня на подолу.
— Да невмоготу стоять мне — надоело! — повторила Ксения и стала сама затягивать пряжку пояса, но от поворота плеч и резкого движения две жемчужные пуговицы отскочили сразу.
— Вот как вы пришиваете! — крикнула царевна на боярышень. — Все само врозь лезет!
Тут спешишь, а вы опять ко мне с иглою да с шитьем!
И она с досадой топнула маленькой ножкой.
— Не сердись, царевна! — заметила ей находчивая казначея. — Чует сердечко милого дружка, наружу просится, так его никакой застежкой не удержишь!..
Но вот, наконец, наряд окончен. На опашень накинуто расшитое жемчугом и опушенное черным соболем оплечье, голова окутана поверх девичьей повязки газовой фатой с мелкими золотыми звездочками, и царевна с боярышнями идет в терем царицы Марии и с нею, окруженная ее боярынями и своими боярышнями, спешит по переходам в тот тайник, тот узкий и низкий покойчик, вверху над Грановитой палатой, из которого широкое круглое окно, прикрытое шелковым камчатым занавесом, дает возможность видеть все, что происходит в палате, и все же оставаться недоступным ничьему постороннему взору.
…Грановитая палата была так изукрашена, так убрана к торжественному приему королевича, что любо было посмотреть на величавый блеск и роскошь, которыми стремились поразить заморских дорогих гостей.
На возвышении, где стоял трон, поставлен был стол на золоченых лапах. Три золоченых кресла — одно повыше и два пониже по бокам — стояли около стола на златотканном ковре.
Около столба, поддерживающего свод палаты, устроен был высокий поставец, и толстые полки его гнулись под тяжелой массой золотой и серебряной посуды. Диковинные кубки в виде виноградных лоз и странных причудливых цветов мешались с братинами в виде носорогов и медведей, слонов, львов и баснословных птиц, пузатые жбаны с гранями из хрусталей и янтаря чередовались с четвертинами и сосудами в виде кораблей и шняк, с блюдами тонкой чеканной работы итальянских художников. Внизу, под поставцом, на красном бархатном ковре стояли серебряные бочки с золотыми обручами, обвешанные золотыми ковшами и обставленные вызолоченными ведрами. Над столом на возвышении спускалось серебряное массивное паникадило в виде короны со вставленными в него боевыми часами.
Но не блеск, не богатство, не роскошь привлекали внимание царевны Ксении. Она пристально устремила взор в глубину пустой обширной палаты, залитой серебром и золотом, и глазами искала в ней свое сокровище, своего королевича, и сердце билось в ее груди так сильно, что царевна могла бы сосчитать его удары.
— Идут! Идут! — послышался шепот позади царевны между боярынями.
И в палату чинно вошли бояре и окольничие, попарно, в золотых парчовых кафтанах, горевших каменьями и жемчугом. Вслед за ними вошли иноземцы, жившие в Москве, в самом нарядном своем немецком платье. Все разместились около столов, покрытых белыми, как снег, камчатыми скатертями с золотой бахромой. За иноземцами московскими вошли приезжие датчане, наряженные в бархатные камзолы ярких цветов, с накинутыми на плечи короткими епанчами, на которых золотом был вышит герб принца. Толмачи Посольского приказа засуетились, указывая им по чину и старшинству места за столом против царского стола.
— А вот и он! Смотри, смотри, какой красавчик! — шепнула Ксении царица Мария…
И царевна увидела, как царь Борис и царевич Федор взошли на возвышение и заняли на нем места, а вслед за ними с некоторой робостью на ступени возвышения взошел высокий, стройный и красивый юноша лет двадцати двух, белолицый, белокурый, с маленькой бородкой и усиками. Черты лица его были тонки и правильны. Мягкие густые волосы золотистыми кудрями вились на голове, а большие голубые глаза светились добротой и лаской, между тем как красивые, сочные губы складывались в приветливую улыбку.
Царевна так и впилась в него глазами, следила за каждым движением его, изучала каждую складку его богатой одежды, которая обрисовывала его стройную, мужественную фигуру, любовалась каждым поворотом его головы, каждой переменой в выражении его молодого лица… Она не могла на него насмотреться и не смущалась того, что на нее смотрят боярыни и боярышни, и говорила себе: «Вот он, наконец, мой милый, мой желанный! Мой королевич! Я не во сне, а наяву его вижу… Надо насмотреться мне на него, ведь до свадьбы не придется видеть больше!».
И в этих мыслях долгий, торжественный обед со всеми его обрядами и обычаями, с заздравными кубками, с сотней изысканных блюд, которые появлялись на столе царя и переходили на столы иноземцев и бояр, — все это мелькнуло перед глазами царевны, как единый миг. Она очнулась от своего золотого сна только тогда, когда увидела, как царь Борис и царевич Федор, поднявшись со своего места и сняв с себя драгоценные цепи, горевшие рубинами и алмазами, надели их на шею королевича. Палата, давно гудевшая голосами охмелевших гостей, разом огласилась громкими заздравными криками царедворцев и иноземцев. Царица дернула царевну за рукав.
— Пора! Пойдем на нашу половину. Насмотрелась на суженого на своего — теперь уж полно!.. До свадьбы потерпи!..
— До свадьбы? — шепотом и как-то рассеянно переспросила царевна и поднялась со своего места не сама, а повинуясь чужой воле.
Она бы не сошла с этого места! Она так хорошо, так сладко забылась здесь, у окошка тайника… А теперь из этого блеска, из этого света, из этого оживления опять в терем, опять в четыре стены…
И царевна, грустная, унылая, едва сдерживая накипавшие на сердце слезы, покорно последовала за матерью-царицей на ее половину.
VIII
На севере диком
Гудит, воет, заливается жалобным воплем метелица, заметая дороги, наметая сугробы, крутя снежными вихрями на открытых полянах, гуляя на просторе северной поморской мерзлой пустыни. Прямо с севера дует ледяной «полуночник» и словно ножом режет лица трех путников, закутанных в оленьи малицы и ежившихся под оленьим одеялом на дрянных дровнишках, запряженных косматой каргополкой. Один из них то и дело слезает с дровнишек и бродит по сугробам, длинным шестом нащупывая дорогу.
— Ну что, дядя? Крепок ли ты на пути? Аль сбился с него? — спрашивал старший из спутников, судя по голосу, старик.
— Кажись, крепок… Да ведь вот поди какая завируха поднялась! И стоишь на пути, и сам не знаешь: хошь у ветра спроси совета — не даст ли ответа…
— Такой было первопуточек славный стал, только бы ехать да Бога благодарить. И ведь от самых Холмогор как хорошо до последнего стана ехали, а тут с вашей деревни и пошло.
— Да ведь от нашей-то деревни и всего двенадцать верст до обители. Тут вот сейчас должны бы мы через речку Сию переехать, а там вдоль Святого озера, бережком… А тут Антониев монастырь и есть.
— Дай Бог туда хоть к ночи-то добраться, совсем бы с дороги-то не сбиться! — говорил старик возчику.
— Совсем-то не собьемся… Кони у нас привычные, хоть где жилье отыщут, а проплутать-то точно что можем и до ночи, — успокаивал возчик, опять усаживаясь в дровни и понукая лошадку, ступавшую по колено в снегу.
— На богомолье, что ли, едете, купцы? — спрашивал их во время пути возчик.
— На богомолье, — отвечал старик.
— Чай, по обету, издалечка?
— По обету, издалечка, — отвечал старик.
— Что ж рано в путь собрались? К Антонию Сийскому богомольцы раньше Артемьева дня мимо нас не едут, а вы, верно, в Холмогорах только Покров захватили?
— Не знали мы, не здешние, из дальних… Вот и платимся… Ох Господи, ветрище какой! Как иглой и скрозь шубу шьет! — жаловался старик, ежась и дрожа от налетевшего порыва резкого ветра, осыпавшего путников целыми тучами снега.