Восемнадцатой пятерки не оказалось. Вчера в ней было три человека, сегодня ни одного. Конвоиры бросились в сруб. Матерщина, удары.
Одного за другим волоком вытащили трех человек. Неестественно скрюченные тела говорили о том, что они уснули навек. Собаки было бросились на них, но сразу отступили, рыча, поджав хвосты. Теперь на санях с умершими было уже пятеро. Снова крики:
— Подтянись!
Лай собак. Скоро лес стал как будто бы реже, у дороги сложены штабеля леса. Теперь мы стали догадываться, что нас везут на лесоповал.
Вечером подошли к лагерю. Зона огорожена забором из заостренных вверху бревен, плотно пригнанных друг к другу, тяжелые ворота из горбыля, вахта — домик с двумя маленькими оконцами. Нас отвели немного в сторону от вахты, так как нужно было пропустить в зону пришедшую с работы бригаду. Изможденные, черные от копоти лица, поникшие головы. Позже мы поняли, почему у всех лица были черными. На лесосеке каждый старался, чтобы обогреться, быть поближе к костру. Умываться снегом не хотелось, а воды и умывальников в лагере не было.
И вот мы в зоне. Не успели оглядеться, как надзиратель скомандовал:
— В барак марш!
Эта команда была не понята нами, так как никаких бараков мы не увидели. Стояли, переглядывались.
— Что, особого предложения ждете? — зарычал надзиратель.
Только теперь мы различили перед собой черную дыру со ступеньками, уходящими вниз. Ощупью спускаемся на пять ступенек и открываем дверь. Первый, кто вошел в барак, крикнул:
— Братцы, да это же блиндаж!
И тогда, как по команде, давя друг друга, мы бросаемся на штурм дверей. Давка, мат… Раз блиндаж — значит, нары, и каждый думает занять место подальше от входа, от параши и, если посчастливится, занять верхнее место — значит, спать в тепле.
Землянка, в которую нас загнали, была довольно вместительной, темной и сырой. В два яруса нары из нетесаного горбыля, маленькие оконца на уровне земли, почти не пропускающие света. В конце нар, ближе к выходу, печь — бочка из-под солярки. Печка раскалена докрасна, но воздух в землянке сырой, настоянный на запахе свежей земли и хвои. От горящих поленьев по стенам мечутся сполохи света, выхватывая из темноты лица людей.
После шума и перебранки за места на нарах наступает тишина. Кто-то роется в своем мешке, кто-то, сняв обувь, растирает ноги. Тихий говор о том, что землянка похожа на братскую могилу, что, суки, закосили ужин. Нет сил просить или требовать законную пайку. Скоро говор стихает совсем; смертельно уставшие, голодные люди погружаются в тяжелый, наполненный храпом, кашлем, невнятным бормотанием сон. В печи тлеют перегоревшие угли, затухают совсем.
Никто не мог понять, что уже прошла ночь, когда крепкий сон измученных людей прервался криком:
— Подъем!
Нехотя поднимаются люди, натягивают на себя одежду.
Следующая команда:
— Выходи строиться!
Никто не торопится выйти первым, так как первому на морозе придется ждать выхода всех остальных.
— Выходи без последнего! — кричит нарядчик.
Это значит, что последний выходящий из барака получит удар палкой. Построили нас у землянки. Подошел одетый в белый полушубок, в погонах лейтенанта, коренастый, с монгольским типом лица человек.
— Ну что, контрики, отдохнули? — В ответ угрюмое молчание. — Работать будете в зоне. К запретке ближе двадцати метров не подходить, часовой стреляет без предупреждения. Топоры будут выдаваться на вахте под личную расписку, потеря топора или утаивание считается подготовкой к покушению на охрану лагеря. Срок — пятнадцать лет. Ясно? Вопросы есть?
— Почему не выдали вчерашнюю пайку?
— Об этом спросите у конвоя, который привел вас сюда, — с еле заметной ухмылкой произнес начальник лагеря. — Ночью из барака не выходить, жалобы подавать лично мне через бригадира. В остальном: закон здесь — тайга, прокурор — медведь, — повторил он давно известную всем зэкам присказу.
По тому, как говорил с нами молодой начальник, было видно, что он наслаждался неограниченной властью над бесправными, голодными людьми.
Наша бригада с 58-й статьей строила барак.
Как-то, ближе к весне, нашу стройку посетило начальство из Сиблага.
— Начальство лагеря жалуется, что плохо работаем, — начал один из проверяющих начальников. — Выявим саботажников, отправим в штрафной лагерь.
— Хуже не будет, — тихо сказал кто-то.
— Кто сказал? Два шага вперед!
И, чего мы не ожидали, из строя вышел бригадир — тот капитан-речник, который на этапе делил хлеб, который силой и матом поднимал с нар обессиленных работяг: один раз не поднявшийся с нар человек не мог встать на ноги уже никогда. Он — бригадир, и мы знали об этом, но не каждый мог преодолеть в себе навалившуюся тяжесть во всем теле, и особенно в ногах. В первую очередь отказывали ноги. Каждое утро нужно было преодолеть пять ступенек из землянки, и мы, подталкивая друг друга, с каждым днем все труднее и труднее преодолевали их.
— Я сказал, гражданин начальник. И скажу еще, что нам по три дня не выдают хлеба, заели вши, на сруб подсаживаем друг друга, норму мы не выполняем потому, что доходим, блатные отбирают пайку…
Мы стояли опустив головы, и воцарилась такая гнетущая тишина вокруг, что слышно было дыхание людей, грязных, оборванных, с изможденными лицами, жавшихся друг к другу. Пауза затягивалась.
— Разберемся, — коротко, но как-то не по-начальнически бросил проверяющий, пристально смотревший на тянущегося перед ним начальника лагеря, который казался нам теперь таким малозначительным и жалким.
Напрасно мы ждали каких-то скорых изменений к лучшему после этого посещения начальства. Все оставалось по-прежнему.
Весна в тайгу приходит позже, но апрель принес тепло и яркие солнечные дни. Мы как бы узнавали заново друг друга. В зоне разрешили разжечь костер для прожарки белья. Раздевались у костров, стараясь как можно ближе поднести к огню то, что называлось некогда бельем. Со стороны это было похоже на какой-то танец скелетов, обтянутых серой гусиной кожей. Затея с прожаркой кончилась тем, что белье стало еще черней от копоти да прибавилось прожженных дыр, а насекомые как были в складках белья, так и остались.
Потом наиболее изобретательные нагревали два кирпича и старались, как утюгом, проглаживать ими складки белья и, тоже без успеха, с остервенением били горячим кирпичом по белью, и там, где ударяли, проступали кровавые точки раздавленных насекомых.
К началу лета бригада уменьшилась наполовину, а барак, который мы строили, был готов меньше чем наполовину. Недалеко за зоной еще до зимы был вырыт ров, теперь зимой не нужно было в мерзлой земле рыть могилы для каждого умершего отдельно. Трупы сбрасывали в ров, разравнивали землю, закидывали травой и мхом.
Вести с воли не доходили в эту таежную глухомань — так же, как нельзя было отсюда докричаться до родных и близких людей.
Подъем, работа, отбой — это бесконечное однообразие, иссушающее душу и тело, превращающее человека в полуживотное, один раз было для меня нарушено вызовом на вахту. Вызов на вахту в лагере для зэка либо беда, либо радость. Радостью может быть свидание, освобождение, все остальное если не беда, то и не радость.
Переступив порог вахты, я сразу же увидел сестру Аню. Она сидела на скамейке в углу, нас разделяла невысокая перегородка. Родное, милое лицо. Но почему она рассеянным взглядом скользит мимо моего лица, смотрит на надзирателя, который привел меня? Да она не узнает меня, хотя не прошло еще и года, как мы расстались.
Как-то весной, после дождя, около барака я склонился над лужей, чтобы умыться, и увидел, как в зеркале, отражение своего лица. На меня глядел незнакомый мне человек, обросший жесткой щетиной, с черепом, обтянутым грязной кожей, и с провалившимися глазами. Я тогда еще подумал: «Такого меня и родная мама не узнала бы!»
И вот сбылось мое предположение. Так и стояли мы друг против друга, пока я не сказал:
— Здравствуй, Аня!
В глазах метнулся страх и изумление одновременно. Расширенными глазами смотрела она на меня, еще не веря, что перед ней ее родной брат. Из всего короткого бессвязного разговора тогда я запомнил только один ее вопрос: