Но и это еще не все. Рамчорон обладал одним очень важным для того времени качеством: он был хитер, как шакал, и всей душой предан своему хозяину. Тихонько подойдя к двери, он подумал: «Кто может стучаться в такой поздний час? Достопочтенный брахман? Возможно. Однако лучше сначала посмотреть, кто стучит, а потом открывать. Я уже допустил одну оплошность сегодня».
Рамчорон прислушался. Двое шепотом разговаривали по-английски (Рамчорон называл этот язык «индиль-миндиль»). Тогда он подумал: «Постойте, голубчики! Я вам открою дверь, только сначала возьму ружье. Дурак тот, кто доверяет индиль-миндилю. Впрочем, одного ружья будет мало. Нужно позвать господина». И он поспешил наверх, чтобы предупредить Протапа.
Тем временем англичане начали терять терпение.
— Чего тут ждать?! — воскликнул Джонсон. — Стукни-ка посильнее ногой! Индийская дверь не выдержит удара.
Гольстон послушался. Дверь затрещала, но не открылась.
Услышав шум, Протап поспешно начал спускаться вниз. Как раз в этот момент ударил Джонсон. Дверь разлетелась в щепки.
— Пусть вся Индия так же разлетится под ударом Британии! — С этим возгласом англичане ворвались в дом. Следом за ними вошли сипаи.
Рамчорон, столкнувшись с Протапом на лестнице, успел шепнуть ему:
— Спрячьтесь в темноте. Пришли англичане, кажется, из дома Амбата. (Рамчорон вместо Амиат говорил «Амбат»[100].)
— Что же тут страшного? — спросил Протап.
— Их восемь человек!
— Если я спрячусь, то что будет с женщинами? Принеси-ка мое ружье.
Если бы Рамчорон знал англичан немного лучше, он никогда не посоветовал бы Протапу прятаться в темноте.
Внезапно яркий свет выхватил из тьмы шептавшихся на лестнице Рамчорона и Протапа. Это Джонсон зажег принесенную с собой лампу.
— Эти? — спросил он Бокауллу.
Бокаулла видел Протапа и Рамчорона в кромешной тьме, и сейчас даже при свете лампы не сумел бы их узнать. Но тут он вспомнил о разбитой руке — кто-то ведь должен ответить за это. И он сказал:
— Да, эти.
Тогда англичане, словно тигры, бросились к лестнице. Видя, что с ними еще и сипаи, Рамчорон поспешил наверх за ружьем Протапа.
Джонсон послал ему вдогонку пулю. Пуля попала в ногу, и Рамчорон, словно подкошенный, опустился на ступеньку.
Безоружный Протап стоял, не двигаясь с места. Бежать он не хотел, да это было бы бессмысленно: он видел, как пуля настигла верного Рамчорона. Ровным голосом, стараясь не выдать своего волнения, он спросил, обращаясь к англичанам:
— Кто вы? И что вам здесь нужно?
— А ты кто?! — крикнул Гольстон.
— Я — Протап Рай.
Бокаулла вспомнил, что именно так называл себя тот человек, который захватил их лодку.
— Господин, — обратился он к сахибу, — это главарь!
Джонсон схватил Протапа за одну руку, Гольстон — за другую. Протап понимал, что сопротивляться бесполезно, и молча повиновался. Ему надели наручники.
— Что делать с этим? — кивнув в сторону Рамчорона, спросил Гольстон.
— Его тоже возьмите, — обратился Джонсон к двум сипаям, и те немедленно выполнили его приказ.
Когда англичане вломились в дом, Долони и Кульсам тоже проснулись и очень испугались. Их спальня находилась у самой лестницы, поэтому, слегка приоткрыв дверь, они увидели, что происходит в доме. Когда англичане вместе с Протапом и Рамчороном спускались вниз, при свете лампы, которую нес один из сипаев, Бокаулла увидел сверкавшие, как сапфиры, глаза Долони.
— Вот женщина Фостера-сахиба! — воскликнул он.
— В самом деле? — спросил Гольстон. — Где она?
— Вот здесь, в этой комнате, — указал на дверь Бокаулла.
Джонсон и Гольстон вошли в комнату и, оглядев Долони и Кульсам, приказали:
— Вы пойдете с нами.
Перепуганные, ничего не понимающие женщины повиновались.
В доме осталась одна Шойболини.
Причудливый путь греха
Шойболини тоже наблюдала за всем, что происходило на лестнице, через приоткрытую дверь своей комнаты. В доме находились три женщины, и все они страдали от женского любопытства и в то же время были охвачены страхом. Страх отличается одной особенностью: от пугающего происшествия невозможно оторвать взгляда.
Так было и с Шойболини — она наблюдала всю сцену от начала до конца. Когда англичане увели Протапа и Рамчорона, Шойболини села на кровать и задумалась: «Что мне теперь делать? Я осталась одна, но это не страшно. На земле мне нечего бояться, потому что нет ничего страшнее смерти. Чего может бояться тот, кто сам каждый день готов умереть? Почему я не умерла? Ведь покончить с собой очень просто. Впрочем, действительно ли просто? Сколько дней плыла я по реке, а утопиться не смогла. Кто мог помешать мне броситься в воду ночью, когда все спали? Правда, могла бы помещать стража. Но ведь я даже не пыталась... Но тогда у меня была хоть надежда. Пока есть надежда, человек не может умереть. А теперь? Наверное, пришло время умереть. Но я не могу умереть, пока не узнаю, что стало с Протапом. Ведь его увели в наручниках. Что с ним теперь будет? Впрочем, какое мне до этого дело? Кто для меня Протап? Я в его глазах — грешница. А он для меня? Не знаю. Он — палящий огонь для мотылька Шойболини, он — первая летняя молния в темном лесу моей жизни, он — моя смерть! Зачем я покинула дом и ушла с проклятым чужеземцем? Почему не вернулась с Шундори?»
Уронив голову на руки, Шойболини заплакала. Ей вспомнился дом в Бедограме. Вспомнилось, как она своими руками посадила олеандр в восточной части двора. Самая высокая ветка дерева, усыпанная алыми цветами, тянулась к небу, тихо покачиваясь в его синеве. Иногда шмель или маленькая птичка садились на нее. Под священным деревом тулси расположился кот, в клетке щебетала птица, высокие манговые деревья — картины медленной чередой проплывали теперь в ее памяти. Вспомнилось и многое другое. Каким красивым безоблачным небом любовалась Шойболини, сидя на крыше своего дома. Какими ароматными были те прекрасные белые цветы, которые, сбрызнув водой, она ставила в вазы, когда Чондрошекхор собирался творить молитву. Каким чудесным, мягким ветерком наслаждалась она на берегу пруда Бхима, как смотрела она на сверкающую гладь воды, сколько кукушек куковало на его берегах!
Шойболини вздохнула и продолжала размышлять: «Я ушла из дома в надежде снова увидеть Протапа. Я думала, что попаду в факторию в Пурондорпуре, а там недалеко находится его дом. Я надеялась, что непременно увижу Протапа из окна своей темницы и поймаю его в свои сети. Я думала, что сумею обмануть англичанина, убегу от него и брошусь Протапу в ноги. Но я сама являлась птицей в клетке и ничего не знала о жизни. Я не знала, что люди созидают, а бог разрушает. Я не знала, что клетка, в которую меня заточили, сделана из железа, и я не смогу ее сломать. Напрасно я опозорила себя, потеряла касту, погубила свое будущее».
Грешнице Шойболини было невдомек, что грех есть грех, независимо от того, приносит он пользу или нет. Но придет день, когда Шойболини поймет это, и тогда она будет готова пожертвовать жизнью, чтобы искупить свою вину. Если бы и мы не надеялись, что будет именно так, то никогда не стали бы писать об этой грешнице.
«Будущее? — думала Шойболини. — Оно разрушено в тот самый день, когда я увидела Протапа. Бог проклял меня в ту минуту. Уже на земле я живу словно в аду. Почему я так несчастна? Почему я так долго пробыла с этим проклятым англичанином? Да разве это все? Видимо, гибель ждет всех тех, кто дорог мне. Наверное, именно из-за меня случилось несчастье с Протапом. О! Почему я не умерла?»
Шойболини снова заплакала. Однако вскоре слезы ее иссякли. Она нахмурила брови и закусила губу; на мгновение ее прекрасное лицо, похожее на распустившийся лотос, уподобилось коварному лику змеи. «Почему я не умерла?» — снова и снова думала она. Потом Шойболини вдруг достала спрятанную на груди коробочку. В ней лежал маленький острый нож. Она вынула его и стала водить пальцами по лезвию. «Зачем я взяла этот нож? — размышляла Шойболини. — Почему до сих пор он не в моей груди? Раньше у меня была еще надежда... А теперь?» Она поднесла острие ножа к самому сердцу. «Точно так же недавно я держала нож над грудью спящего Фостера, — вспоминала она. — Но я не убила его, не хватило смелости. А вот сейчас не хватает смелости покончить с собой. Страх перед этим ножом сделал кротким даже жестокого англичанина. Он понял, что если войдет в мою каюту, то один из нас должен будет расстаться с жизнью. И своевольный англичанин присмирел в страхе перед ножом, а вот мое непокорное сердце осталось все таким же. Умереть? Нет, только не сейчас! Если мне суждено умереть, то я умру в Бедограме. Я скажу Шундори, что у меня нет касты, нет семьи, но в одном грехе я неповинна. После этого можно умирать. А что я скажу моему мужу перед смертью? О! При одной мысли об этом мне кажется, будто тысячи скорпионов вонзают мне в тело свои жала, а кровь моя превращается в огонь. Я ушла от своего мужа, потому что недостойна его. Но мой уход, должно быть, не причинил ему большого горя. Ведь я почти ничего для него не значила. Единственное, что он ценит, — это книги. Он не будет страдать из-за меня, я знаю, и все-таки мне очень хотелось бы, чтобы кто-нибудь пришел из Бедограма и рассказал о нем. Я никогда его не любила и никогда не смогла бы полюбить, но, если я огорчила его, на меня ляжет тяжкий грех. Мне хотелось бы сказать ему одну вещь, но ведь Фостер умер... У меня нет свидетелей. Никто мне не поверит!»