Тонкие, приглушенные ритмы — звуки, похожие на музыку, — снова пробились сквозь далекий треск пламени. Оливер слушал и вспоминал. Он улавливал рисунок симфонии, какой запомнил ее, — звуки, мгновенная смена лиц, вереницы умирающих…
Он лежал на кровати, закрыв глаза, а комната кружилась, проваливаясь куда-то во тьму под раскаленными веками. Боль завладела всем его существом, она превратилась в его второе “я”, могучее, настоящее “я”, и по-хозяйски располагалась на отвоеванных позициях.
И зачем, тупо подумал он, Клеф понадобилось его обманывать. Она говорила, что напиток не оставляет последствий. Не оставляет… Откуда же тогда это мучительное наваждение, такое сильное, что оно вытеснило его из самого себя?
Нет, Клеф не обманывала. Напиток был ни при чем. Он понял это, но телом и умом уже овладело безразличие. Он тихо лежал, отдавая себя во власть болезни — тяжкого похмелья, вызванного чем-то куда более могущественным, чем самый крепкий напиток. Болезни, для которой пока не было даже названия.
Новая симфония Сенбе имела грандиозный успех. Первое исполнение транслировалось из “Антарес-холла”, и публика устроила овацию. Главным солистом, разумеется, была сама История; прелюдией — метеор, возвестивший начало великой чумы в XIV веке, финалом — кризис, который Сенбе удалось застать на пороге новейшего времени. Но никто, кроме Сенбе, не смог бы передать это с такой тонкостью — и могучей силой.
Критики отмечали гениальность в выборе лейтмотива для монтажа чувств, движений и звуков. Этим лейтмотивом было лицо короля из династии Стюартов. Но были и другие лица. Они появлялись и исчезали в рамках грандиозной композиции, подготавливая приближение чудовищной развязки. Одно лицо на миг приковало жадное внимание зрителей. Оно заполнило весь экран — лицо человека, ясное до мельчайшей черточки. Критики единодушно признали, что Сенбе еще никогда не удавалось так удачно “схватить” агонию чувства. В этих глаза было все.
После того как Сенбе ушел, он долго лежал неподвижно. Мысль лихорадочно работала.
Нужно, чтобы люди как-то узнали. Если бы я узнал раньше, может, еще успели бы что-нибудь сделать. Мы бы заставили их рассказать, как изменить эти линии вероятности. Успели бы эвакуировать город.
Если бы мне удалось предупредить…
Пусть даже и не нынешнее поколение, а другие. Они путешествуют по всем временам. Если их где-нибудь, когда-нибудь удастся опознать, схватить и заставить изменить неизбежное…
Нелегко было подняться с постели. Комната раскачивалась не переставая. Но он справился. Он нашел карандаш и бумагу и, отстранив дергающиеся тени, написал все, что мог. Вполне достаточно, чтобы предупредить. Вполне достаточно, чтобы спасти.
Он положил листки на стол, на видном месте, прижал их, чтобы не сдуло, и только после этого дотащился до кровати. Со всех сторон на него навалилась тьма.
Дом взорвали через шесть дней — одна из тщетных попыток помешать неумолимому наступлению Синей Смерти.
Ллойд Биггл-младший
МУЗЫКОДЕЛ
Все называют это Центром. Есть и другое название. Оно употребляется в официальных документах, его можно найти в энциклопедии — но им никто не пользуется. От Бомбея до Лимы знают просто Центр. Вы можете вынырнуть из клубящихся туманов Венеры, протолкаться к стойке и начать: “Когда я был в Центре…” — и каждый, кто услышит, внимательно прислушивается. Можете упомянуть о Центре где-нибудь в Лондоне, или в марсианской пустыне, или на одинокой станции на Плутоне — и вас наверняка поймут.
Никто никогда не объясняет, что такое Центр. Это невозможно, да и не нужно. Все, от грудного младенца и до столетнего старика, заканчивающего свой жизненный путь, — все побывали там и собираются поехать снова через год, и еще через год. Это страна отпусков и каникул для всей Солнечной системы. Это многие квадратные мили американского Среднего Востока, преображенные искусной планировкой, неустанным трудом и невероятными расходами. Это памятник культурных достижений человечества, возник он внезапно, необъяснимо, словно феникс, в конце двадцать четвертого столетия из истлевшего пепла распавшейся культуры.
Центр грандиозен, эффектен и великолепен. Он вдохновляет, учит и развлекает. Он внушает благоговение, он подавляет, он… все что угодно.
И хотя лишь немногие из его посетителей знают об этом Или придают этому значение — в нем обитает привидение.
Вы стоите на видовой галерее огромного памятника Баху. Далеко влево, на склоне холма, вы видите взволнованных зрителей, заполнивших Греческий Театр Аристофана. Солнечный свет играет на их ярких разноцветных одеждах. Они поглощены представлением, счастливые очевидцы того, что миллионы смотрят только по видеоскопу.
За театром, мимо памятника Данте и института Микеланджело, тянется вдаль обсаженный деревьями бульвар Фрэнка Ллойда Райта. Двойная башня — копия Реймского собора — возвышается на горизонте. Под ней вы видите искусный ландшафт французского парка XVIII века, а рядом — Мольеровский театр.
Чья-то рука вцепляется в ваш рукав, вы раздраженно оборачиваетесь — и оказываетесь лицом к лицу с каким-то стариком. Его лицо все в шрамах и морщинах, на голове — остатки седых волос. Его скрюченная рука напоминает клешню. Вглядевшись, вы видите кривое, искалеченное плечо, ужасный шрам на месте уха — и испуганно пятитесь.
Взгляд запавших глаз следует за вами. Рука простирается в величавом жесте, который охватывает все вокруг до самого далекого горизонта, и вы замечаете, что многих пальцев не хватает, а оставшиеся изуродованы. Раздается хриплый голос:
— Нравится? — спрашивает он и выжидающе смотрит на вас.
Вздрогнув, вы говорите:
— Да, конечно.
Он делает шаг вперед, и в глазах его светится нетерпеливая мольба:
— Я говорю, нравится вам это?
В замешательстве вы можете только торопливо кивнуть, спеша уйти. Но в ответ на ваш кивок неожиданно появляется детская радостная улыбка, звучит скрипучий смех и торжествующий крик:
— Это я сделал! Я сделал все это!
Или стоите вы на блистательном проспекте Платона между Вагнеровским театром, где ежедневно без перерывов исполняют целиком “Кольцо Нибелунгов”, и копией театра “Глобус” XVI века, где утром, днем и вечером идут представления шекспировской драмы.
В вас вцепляется рука.
— Нравится?
Если вы отвечаете восторженными похвалами, старик нетерпеливо смотрит на вас и только ждет, когда вы кончите, чтобы спросить снова:
— Я говорю, нравится вам это?
И когда вы, улыбаясь, киваете головой, старик, сияя от гордости, делает величавый жест и кричит:
— Это я сделал!
В коридоре любого из тысячи обширных отелей; в читальном зале замечательной библиотеки, где вам бесплатно сделают копию любой книги, которую вы потребуете; на одиннадцатом ярусе зала Бетховена — везде к вам, прихрамывая и волоча ноги, подходит привидение, вцепляется вам в руку и задает все тот же вопрос.
А потом восклицает с гордостью:
— Это я сделал!
Эрлин Бак почувствовал за спиной ее присутствие, но не обернулся. Он наклонился вперед, извлекая левой рукой из мультикорда рокочущие басовые звуки, пальцами правой — торжественную мелодию. Молниеносным движением он дотронулся до одной из клавиш, и высокие дискантовые ноты внезапно стали полными, звучными, почти как звуки кларнета. (“Но, господи, как не похоже на кларнет!” — подумал он.)
— Опять начинается, Вэл? — спросил он.
— Утром приходил хозяин дома.
Эрлин поколебался, тронул клавишу, потом еще несколько клавиш, и гулкие звуки сплелились в причудливую гармонию духового оркестра. (Но какой слабый, непохожий на себя оркестр!)
— Какой срок он дает на этот раз?
— Два дня. И синтезатор пищи опять сломался.
— Вот и хорошо. Сбегай, купи свежего мяса.