Да вот он, оплывший след на коре, и ссохшаяся ветка торчит в выси, как культя безрукого.
Антон Ильич постоял у ветлы, потом помчался, спотыкаясь, вдоль кромки выемки. Наметанный глаз сапера улавливал едва приметные ломание очертания окопов: он же сам рыл их! А вот и впадинка, заросшая пожухлым за зиму бурьяном, — блиндаж и командный пункт подполковника.
И тут еще одна мысль пронеслась в голове: знамя!
Когда стало ясно, что дело идет к концу, когда от шестидесяти бойцов осталось вместе с командиром двенадцать бойцов, поливаемых пулеметным и минометным огнем, оглушаемых взрывами бомб, и умирал истекавший кровью командир, он приказал вестовому зарыть, надежно схоронить полковое знамя, чтобы не досталось оно, гвардейское, врагу.
Вестовой принес знамя, командир поцеловал его и через несколько минут скончался.
Антон Ильич выкопал рядом с ветлой яму, вестовой положил знамя в ящик из-под пулеметных лент, наспех составил донесение: чье это знамя и как бились в этом месте шестьдесят советских солдат. Всех их переписал, успел.
Антон Ильич закопал ящик со знаменем, реявшим над полком в битве за Сталинград, разровнял землю, присыпал ее прошлогодней травой и мусором.
Командира хоронили под ураганным огнем. Когда санитарка Люда бросила в его могилу последний ком земли, осколок снаряда ударил ее в висок. Кровью Люды полито надгробье, от которого не осталось и следа.
Люду похоронили невдалеке от командира. Похоронили первую любовь Антон Ильича, первой же любовью ответившую ему.
Что было потом, как его подобрали, полуживого, оглушенного взрывом бомбы, кто спрятал от немцев и доставил в госпиталь, этого Антон Ильич не мог вспомнить и теперь.
…Уже вызвездило, когда он вернулся в избушку. И не смежил глаз: горькие воспоминания набегали вал за валом, вал за валом… Лишь к рассвету сон сморил его.
Отшагав утром шесть километров — туда-обратно — на юг, шесть — тем же порядком на север, Антон Ильич отбросил от комля ветлы слой слежавшейся травы, поплевал на ладони, вонзил лопату на полштыка в землю… И остановился, вспомнив, читал где-то, если воздух коснется материи, давно лежавшей в земле и с виду будто свежей, она тотчас превратится в пыль.
И решил дать знать своему начальству: снеслись бы с военными властями, пусть пришлют сведущего в этих делах человека.
Снова припорошив то место землей и травой, Антон Ильич пошел искать могилу Люды. Чтобы убедиться, не ошибся ли он, не примерещилось ли ему все это, не обманули ли солнечный луч, скользнувший по вершине холма, и рокот самолета. Там, где похоронили Люду, вспомнил Антон Ильич, грунт был сухой, песчаный. В нем долго сохраняются останки человека.
Теперь лицо Люды уже не расплывалось, как раньше, в смутных видениях Антон Ильича. Нет, он не забыл ее золотистые волосы под солдатской шапкой, ее глаза с поволокой, звонкий голос и заливчатый смех, ее сплюснутый у переносицы нос, ее деловитую незаметность, уютную и женственную, как у той, что полторы недели согревала его своим житьем-бытьем рядом с ним.
Встретились они случайно в штабе полка, стоявшего в селе, куда Люда бегала за водой для раненых, и сожженного потом немцами. Люде и Антон Ильичу так и не пришлось сказать друг другу о своей любви, но это было понятно и без слов. Каждый из них знал, что теперь они всегда будут вместе и только смерть может разлучить их. Когда Люда в часы затишья встречалась с Антон Ильичом, ее глаза были полны радости и счастья. Лишь один раз поцеловал Антон Ильич свою возлюбленную. Солдаты беззлобно подшучивали над ним, но он не обижался, потому что знал, что и они радуются любви, пришедшей внезапно.
Люда даже не охнула, когда осколок снаряда сразил ее, склонившуюся над могилой командира. Сжав скулы, одеревеневшими губами прикоснулся Антон Ильич к ее холодеющему лбу.
Антон Ильич нашел то место, где, по его расчетам, должна быть могила Люды. Слеза капнула на сухую, порыжелую траву, из-под которой пробивалась молодая прозелень. И, сминая ее, пал на землю Антон Ильич…
…Люба нашла его лежащим возле разрытой могилы, куда она не посмела заглянуть.
И жалобно выла Зорька, сидя на краю откоса.
1976
Воодушевленный Егор
1
Вот так каждое утро, часов в семь, а то и раньше, он приходил в лагерь, садился на бугорок и немигающими глазами смотрел на наши палатки, на машины, на женщин, готовящих завтрак, на речку, что катила быстрые валы, на развесистые старые-престарые ивы, росшие в два ряда вдоль берега и образовавшие тенистый, далеко уходящий свод, где мы расположились, чтобы пожить на воле пять-семь дней.
За ивами, примыкая к проселочной дороге, расстилался луг с пожухлой травой: кое-где возвышались кусты и росли сливы, принадлежавшие близлежащему колхозу. Впрочем, вряд ли он имел хоть какой-нибудь прибыток от этих деревьев, потому что ватага мальчишек очищала их, когда сливы были еще неспелыми, и лишь на верхушках сохранялись ягоды, черные, глянцевитые, отливавшие блеском на солнце.
По лугу бродило колхозное стадо. Единоличных стерегли ребятишки до девяти лет; те, что постарше, работали дома или в общем хозяйстве, помогая отцам и матерям.
Колхозное стадо оберегал этот странный парень лет тридцати. Был он поджарый, среднего роста, с лицом и глазами, ничего не выражавшими, ну абсолютно ничего; никакого проблеска мысли я не приметил в его тупом, равнодушном взгляде, обращенном к лагерю и ко всему, что находилось в нем.
Мы привыкли к его безмолвному обществу и перестали докучать обычными в таких случаях вопросами: откуда он, сколько у него коров, да что он получает за свою работу. На наши расспросы парень отвечал непонятным бормотанием.
Иногда приглашали его разделить с нами завтрак; он отрицательно мотал головой. Предлагали ему яблоки и груши. Фрукты он брал и жевал без всякого аппетита, равнодушно и молчаливо, слабым кивком благодарил за угощение, и снова бесстрастный взгляд устремлялся во что-то неведомое.
В полдень он собирал коров, гнал их к илистой части берега, коровы входили в речку и долго пили, а парень, опершись на посох, терпеливо ждал.
Затем он перегонял стадо на противоположный конец луга, а утром снова возвращался на свой бугорок рядом с моей палаткой, кивал нам и сидел неподвижно, не печальный и не радостный, безразличный ко всему на свете, даже к чудесной природе, что окружала нас. Мы жили здесь уже не первый год и всякий раз, возвращаясь сюда, благословляли этот пленительный уголок земли, где рокочущая речка, запахи луговой травы, прохлада, что волнами накатывалась издалека, располагали к бездумному отдыху и к мыслям обо всем и ни о чем.
Может быть, и этого парня тоже? А может, ему просто все пригляделось с детства, если он провел его в этих местах; пригляделось и надоело? Ведь все, в конце концов, надоедает, так уж устроен человек.
И все-таки как же обманчива внешность!
2
Дня через три или четыре мои друзья по лагерю уехали за покупками в соседний городок, где рынок был небольшой, но битком набитый всякой овощью и бесподобными дешевыми фруктами и ягодой.
Я остался сторожить палатки и весь наш скарб; в семь часов, как всегда, появился этот парень.
Стадо растеклось по лугу, оттуда доносилась веселая хлопотня ребят, пригнавших своих коров, смех, чей-то плач и возня: обычная ребячья кутерьма, к которой я уже привык.
Парень устроился на бугорке. И вдруг я услышал:
— Меня зовут Юрко.
Немой заговорил! Я обернулся к парню, он улыбался; улыбался его рот, глаза, улыбалось все лицо: он преобразился в единый миг.
— Есть такой святой, — добавил он.
— Нет такого святого! — сказал я первое, что пришло на ум. Пусть парень разговорится, раз уж начал, а уж потом я расспрошу его о четырехдневном безразличном молчании.