Генерал-полковник был рад появлению Эберта. От мрачных мыслей у него разболелась голова.
— Ладно, не заставляй свой живот делать то, что ему не под силу, — сказал генерал-полковник со смехом. — Ну, какие новости принес ты мне, дружище? — приветливым тоном спросил он Эберта.
— Плохие, господин командующий, плохие, смею заметить. — Эберт вздохнул, и живот его колыхнулся.
— Что там такое? — Генерал-полковник вооружился очками.
Эберт передал ему радиосводку.
— Русские ворвались в Котельниково, господин командующий, — снова вздохнув, ответил Эберт.
Генерал-полковник, почувствовав, что у него подкашиваются ноги, сел. Рука со сводкой бессильно опустилась на стол.
— Ступай, — сказал он с мертвенным взглядом.
Эберт отдал честь и неторопливо понес свой живот к двери.
Итак, лопнула и эта последняя надежда! Котельниково в руках русских, фельдмаршал Манштейн бежит… Боже мой, боже мой!
Распался бронированный кулак, пробивавший путь к окруженной армии. Как радостно было слушать сводки Манштейна, когда двенадцатого декабря, всего три недели назад, он начал свой победоносный марш к Волге!
Три танковые, три пехотные, две кавалерийские дивизии, девять артиллерийских полков, сотни танков… Приказ был краток: проломить боевые порядки русских, выручить сидящую в котле армию. Уже тринадцатого декабря вошли в дело триста танков, да еще столько же следовало во вторых эшелонах. Двенадцать дней кровавых боев с переменным успехом, двенадцать дней невиданной жестокости сражений, двенадцать дней, полных надежд у тех, кто был в котле… Вот всего восемьдесят километров отделяют передовые части Манштейна от Волги…
Шестьдесят…
Сорок!..
И вдруг громадная сила выдохлась и медленно покатилась обратно, туда, откуда начинала поход, — к Котельникову. Там Манштейн намеревался собрать новый кулак. Он слал ободряющие радиограммы: держитесь, я еще приду! Но вместо того чтобы Манштейну прийти к Волге, русские ворвались в Котельниково…
Паулюс прочитал сводку. Русские упредили замыслы фельдмаршала. Могучая сила их танков и мотопехоты гигантской волной обрушилась на части Манштейна. Котельниковский плацдарм, снова готовившийся стать трамплином для прыжка к Волге, стал гигантской могилой германских солдат… А фронт откатился еще на много десятков километров на запад, и надежда на выручку утрачена. Ее больше нет. Ее не будет. Конец!
Генерал-полковник машинально выглянул в квадратное окно, забранное решеткой и выходившее в обширный двор. Подступы к окну заминированы снаружи, приближаться к ним запрещено.
Иногда генерал-полковник ловил себя на мысли, будто он заключен в тюремную камеру, — так удручающе похож был на нее этот подвал, это окно с железной решеткой.
Впрочем, теперь, когда рухнула последняя возможность выбраться из котла, командующий думал, что и настоящая тюрьма не за горами.
Однажды он познакомился с подобного рода заведением. Нет, он не был узником… Как-то, спасаясь от огневого вала русских, часа два-три он провел на командном пункте дивизий генералов Шемера и Даниэльса. За неимением более подходящих и безопасных помещений в расположении их частей, генералы устроились в тюрьме этого города на Волге.
Генералы посмеивались, принимая командующего армией в столь странной и зловещей обстановке. Командующему было не до смеха, нет!
Да, той картины ему никогда не забыть! Командиры дивизий помещались в камерах, наскоро оборудованных под кабинеты. Настоящие каменные мешки с окошками, забранными толстыми железными прутьями. До войны тут сидели убийцы и грабители… Генерал-полковник, разговаривая с командирами дивизий, вдруг поймал себя на мысли такой странной, что она поразила его. Генералы и он, командующий армией, — не похожи ли они на тех, кто занимал эти камеры в мирные времена? Преступники сменили преступников! Разве дивизии Шемера и Даниэльса не убивают, не грабят? Разве армия, подчиненная ему, не совершает деяния в тысячи раз более страшные, чем проступки уголовников? Те вламывались в квартиры мирных людей, на их совести два-три убийства, пять-шесть грабежей со взломом… А его армия вломилась в мирную страну, на ее совести десятки тысяч убитых. А грабежи?.. Да кто ж считал, сколько мирных людей ограблено солдатами фюрера! Командующий поспешил убраться из тюрьмы, она навевала на него слишком тяжелые мысли.
Генерал-полковник снова выглянул в окно. Но и то, что он увидел, тоже не обрадовало его. По двору, подобно сонным мухам, шатались без дела солдаты и офицеры, вооруженные автоматами. Физиономии этих людей были серы и угрюмы, словно их угнетало не столько положение, в которое они попали, сколько хмурый, холодный и ветреный день — последний день уходящего в вечность года.
Снег запорошил штабные машины, сделанные разными фирмами Европы. Они стояли во дворе на приколе. Ездить на них некуда. Фронт сжался так, что в некоторых местах до переднего края можно дойти за полчаса через развалины домов, груды битого кирпича и щебня, минуя надолбы и проволочные заграждения, полуразрушенные снарядами и бомбежкой с воздуха.
Сегодня молчала артиллерия и не летали бомбардировщики. Лишь кое-где слышались короткие очереди автоматов и огонь пулеметов на флангах.
«Может быть, русские тоже празднуют канун Нового года?» — плелись ленивые мысли.
Командующий встал и снова зашагал, тяжело и медленно, из угла в угол.
«Все люди отмечают этот день. Почему бы его не праздновать русским?.. Интересно, сколько времени я могу продержаться? Впрочем, там увидим…»
Когда наступит это неопределенное «там», генерал-полковник не знал и не желал об этом думать. Думать сейчас ему вообще не хотелось.
Самое страшное из человеческих чувств — равнодушие, когда ничто не радует и все валится из рук, равнодушие ко всему на свете, безразличие к происходящему. Полная душевная опустошенность овладела генерал-полковником задолго до этого угрюмого дня.
Новый год — теперь-то в этом не было никакого сомнения — не принесет ни радости, ни освобождения от сосущего душу ожидания рокового, неизбежного конца.
Это было страшнее самой страшной болезни. Всякий больной мечтает об избавлении от недуга. Паулюс и об этом не мечтал. Порой он смотрел на себя как бы со стороны и казался разлагающимся трупом среди того живого, что еще чего-то ждало и на что-то надеялось. Он бродил по грязной, плохо натопленной комнате, с отвратительными подтеками на стенах и изморозью в углах.
Беспрестанное корпение над картами и бумагами сделало его сутулым, поэтому он казался ниже своего роста. Небритое, длинное и узкое лицо, редкие волосы, начавшие седеть, прилизаны и разделены на прямой пробор. В углах бескровных губ — глубокие поперечные морщины, глаза глубоко ввалились, взгляд мертвенно-тусклый. Неестественно длинные руки висят, словно плети. Левый глаз то и дело дергается.
4. Новогодний подарок Хайна
— Господи, как все это странно! — сказал генерал-полковник вслух. — И кто мог знать, что на пятьдесят третьем году жизни, и в этот самый день, я буду так далеко от семьи!
Вяло передвигая ногами, он подошел к обеденному столу в углу, на котором, кроме блюда с тощим, пережаренным гусем и бутылки «Мартеля», ничего не было, налил рюмку коньяку, выпил, срезал перочинным ножом тонкий ломтик мяса с гусиной ножки и, медленно жуя, опять зашагал взад-вперед.
«Интересно бы знать, — все так же лениво плелись мысли, — будет ли сегодня дома праздничный гусь и где встретят Новый год жена, сын и дочь? Теперь я не скоро увижу их! Если увижу вообще…»
— Хайн! — Командующий больше не мог быть в одиночестве. — Слушай, Хайн! Да проснись же, увалень!
Молчание и храп за переборкой.
— Хайн! — Паулюс постучал в дверь.
Храп прекратился, и тотчас из клетушки выскочил парень, лет двадцати, в солдатской униформе. Скрывая зевки ладонью, он остановился в почтительной позе около стола.
— Я слушаю вас, господин…
Генерал-полковник не дал ему договорить.