— Ну, мать, в степь выезжаем.
— Что ж, — говорю, — пожалуй, оно и лучше. Хоть и добродушен народ казахи, да засиживаться в гостях не положено. Тем более, тесно тут…
— Верно, — говорит. — В степи попросторнее будет.
— Может, две комнатенки нам отведут? — справляюсь. — Все-таки мы многосемейные. Шесть деточек, не шутка… Поди, примут во внимание?
Смеется мой Остапе:
— Нет, мать, не приготовлены для нас комнаты. Придется нам в свое время самим их строить. А пока что поживем в палатке, как все прочие — старые и молодые. Палатку мне выдали превосходную, солдатскую. Все-таки приняли в расчет мое семейство. В ней не токмо что восемь человек, в ней взвод солдат вполне свободно разместится…
Я и знать-то не знала, что такое палатка; не приходилось мне туристкой быть, в наше время этой моды заведено не было.
Переехали мы всем табором в степь — человек триста к тому времени в совхоз набралось, с разных концов земли наехали, да все-то сплошь ребятишки. Глядела я на них и думала: каково им придется, ведь иные только что из-под мамкиной юбки выскочили, а кое-кто из них воображал, будто булки сами по себе из земли растут! — Чубиха добродушно посмеялась.
Луна ушла, в беседке стало темно. Чубиха повернула выключатель, зажегся свет, и тотчас ночные бабочки окружили стеклянный абажур и начали свои танцы.
— Погасите свет, — попросил я Матрену Федоровну. — Слушать вас в темноте как-то уютнее.
Чубиха усмехнулась и выключила свет. Где-то пронзительно верещала птица, а издали доносился рокот двигателей — то комбайны выходили на свои участки — приближалось утро.
— Я слушаю вас.
— Выехали мы в степь, расположились как раз на этой самой речке, что под нами шумит. К речке подходят овраги, вот в тех оврагах и поставили палатки. Оно и правильно: все-таки ветер не так страшен. А ветры тут, особенно в марте, такие, что за душу хватают, уж так-то они воют, так воют, будто собралась преогромнейшая волчья стая и развела на весь свет дикую песню. А уж ежели завернет буран, носа из палатки не кажи, закрутит тебя, ровно пушинку понесет, и пропадешь ни за сон, ни за чох, ни за птичий грай.
— Почему бы вам не остаться на станции? — спросил я.
— Да как же это возможно, суди сам! Остапе целый день в конторе, то с директором и прочими заседает, то в степь едет, то в Алма-Ату за техникой, то на станцию его пошлет директор по совхозным делам. Приедет — с ног валится, обувка грязная, спецовка насквозь потом пошла, брюки — смотреть страшно. Кто бы его обихаживал, не будь меня рядом?
— Вы могли бы оставить до тепла ребятишек у брата Остапа Ондреевича, — возразил я.
— И-и, милый, да я бы тоской по ним изошла! И еще скажу, у брата своих галчат четверо, как можно было ему на шею нашу полдюжину навешивать? Да и нет у нас такого заведения, чтобы семейству врозь жить. И еще добавлю: конечно, горя мы хлебнули в те поры препорядочно, и почем фунт лиха — это мои ребятишки узнали очень хорошо. Ну и что? Кто ж знает, как им жить придется воспоследствии? А тут ко всякому были приучены.
Ладно. Поставили нам палатку. Постели, лампу, керосинку и прочий кухонный обиход с собой привезли, а печку Остап выложил… Зажили помаленьку. Днем еще ничего, забот и хлопот полно, а уж к вечеру, когда наползет темень непроглядная, такая тоска меня за душу хватала, что хоть матушку-репку пой. Иной раз зайдет соседка, немца нашего жена Маргарита, ну посидим с ней, посудачим. Муж ее в больших годах человек, он на Украине в Запорожье работал на каком-то заводе. И тоже, вроде моего Остапа, как прослышал про целину, тем же часом сюда подался, все распродав до ниточки… Хорошие они люди, ничего не скажу, сердечные и горюшка хватанули немало. От Гитлера они бежали еще в тридцать третьем году. Он не чистый немец, Карл-то, он немецкий еврей, а в те поры Гитлер, слышала, вырезал всех евреев подчистую… Господи, вот уж злодейство! — Чубиха помолчала, повздыхала и снова начала: — Ну, посудачим мы с Маргаритой, уйдет она, я лампу вздую, повешу ее на столб, на котором палатка держалась, вяжу или бельишко ребячье чиню, а время так-то медленно плывет, словно бы на месте остановилось. Остапе либо в поле, либо в отъезде — страшновато одной в палатке. А того больше боялась я змей — их тут водилось тогда видимо-невидимо. И не того боюсь, что они искусают. Сказывали мне здешние люди, будто привычка у этих гадюк залезать в рот спящему человеку. Притомлюсь я, спать лягу… Один глаз спит, другой на деток поглядывает: не дай бог змея кому-нибудь из них в рот заползет!.. Вздремну часом, вдруг меня будто в бок толкнет. Вскочу, словно очумелая, огляжу ребят, под постели загляну, не забралась ли гадюка, опять прилягу… А тут еще чемодан с деньгами…
— С какими деньгами? — недоуменно спросил я.
— Да с теми, что за дом выручили. А их было сорок тысяч рублей без малого.
— Почему же вы не сдали их в сберегательную кассу?
— На станции в те времена ее не было, а ездить каждый раз в Алма-Ату за деньгами тоже не резон. Как положила я их в Диканьке в чемоданчик, так они и лежали у меня под подушкой… Бывало, среди ночи ветер завоет, а мне примерещится, будто воры из-под меня чемодан тянут… Чемоданчик-то небольшой, а лежать на нем было уж вот как негладко. До сей поры спину от него ломит.
Мы посмеялись.
— Однако уберегла я детишек от злой напасти, и денежки уцелели. Народ тут честный, у нас за эти годы гвоздя не пропало. Пригодились нам денежки. Как отпахали целину, начали дом строить. А построились мы как раз над тем местом, где стояла наша палатка. Я иной раз загляну вниз, и мурашки по коже пойдут… И как же, думаю, вытерпели мы такое? А ничего, человек все превозможет, если у него душа к делу лежит. Теперь все, слава богу, позади… Совхоз наш богатейший, Остапе мой и тут не в малой чести, специалист он по части хозяйства отменный, директор за него вот уж как держится. Да и молодежь его уважает — справедливый он человек, не в похвалу ему будь сказано. Вот и вся наша життя, милый человек.
Мы помолчали.
— Спать где будете? В дому или тут вам постель постелю?
— Постелите здесь, Матрена Федоровна.
Чубиха принесла тюфяк, одеяло, и я быстро заснул под рокот горного потока.
Снова о Диканьке
Остап Чуб разбудил меня на рассвете. Лиловатые краски лежали на горных пиках, тьма царила в ущельях и пропастях. На востоке занималась заря: розовое сияние предвещало скорый восход солнца. Оно появилось огромным, холодным, желтоватым шаром и медлительно поплыло над миром и пшеничными полями.
Позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, люди выходили из домов и шли к рабочим местам, быстро просеменил в мастерскую Карл Больцман, худощавый, жилистый человек. Валом повалила куда-то молодежь. Верхом на лошади проскакал в степь парторг. Проехал, поздоровавшись со мной и Чубом, директор совхоза, пожилой мужчина с усталыми глазами и нездоровым цветом лица.
Минут десять спустя и мы выехали в степь, где важно шествовали комбайны, врезаясь в могучую стену золотисто-бронзовой пшеницы.
— Хочу я вас спросить, Остап Ондреевич, — начал я.
— Слушаю вас, — с готовностью отозвался Остап Чуб: он выспался и был в наилучшем настроении. — Сделайте милость, прошу.
— Никак не могу понять вас, вы уж меня простите. Очень все противоречиво в вашей жизни за последние годы. Вчера я выслушал от вас оду о Диканьке, ночью узнал от Матрены Федоровны, как вы сюда попали. Как-то не вяжется все это.
Остап Чуб усмехнулся в усы.
— А вы поглядите вокруг, — он повел рукой вдоль поля.
Тучные хлеба золотым морем катились к горизонту и пропадали в мареве начинающегося пекла.
— Да разве в Диканьке вы увидите такое? Нет, не увидите вы в Диканьке такого чуда!
— Но вчера вы говорили о Пушкине и Гоголе…
— Эге ж, говорил, — охотно согласился Остап Чуб. — Так если бы в те времена была целина, черта с два писал бы Гоголь и Пушкин о какой-то там Диканьке, о разных там Кочубеях и Собакевичах! Божже ж мой, да появился бы на свете белом Гоголь, да приехал бы сюда, он бы не о мертвых, а о живых душах написал свою поэму. О тех живых душах, которые только в одном нашем совхозе дают Родине десять миллионов пудов пшеницы каждый год… А Пушкин!.. Э, нет у нас Пушкина, чтобы изобразить в поэзии нашу молодежь, которая эту пустыню превратила в эдакое золотое раздолье! Скорблю, душой скорблю, но раз нет Гоголя и Пушкина, то что ж поделать!.. Когда-нибудь народятся они и расскажут им наши дети и внуки, как мы возвратили эти земли к жизни… А вы мне о Диканьке! Тоже, нашли о чем говорить…