Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Свою деятельность на ниве мелиорации и электрификации Платонов оставил два года назад. Будущий «вредитель» Рамзин, прагматик и технократ, ознакомившись с планами воронежского «заведывающего работами по электрификации», вроде такого: «Социализму нужна эквивалентная ему физическая сила, чтобы посредством ее социализм стал твердой вещью и утвердил свое мировое господство», добился перевода Платонова в Москву, на «бумажную работу». Из Москвы его перебросили в Тамбов, в город тихий, старушечий, шепчущийся. Воронежским энтузиазмом здесь и не пахло, зато хватало склок и интриг. Платонов затосковал, тем более что семья, Маня и Тотик, осталась в Москве. Но именно тамбовская жизнь помогла Андрею понять, какой же из многочисленных, но до сих пор не получивших признания талантов — поэта, философа, прозаика, ученого, инженера — следует выбрать. Глухими тамбовскими ночами он выбрал прозу. Точнее, крупную прозу он начал писать и до Тамбова, фантастические повести главным образом, но они как бы являлись развернутыми прожектами его идей инженера и ученого. В Тамбове произошел перелом. Закончив фантастический «Эфирный тракт», Андрей взялся за «Епифанские шлюзы». Это была талантливая прозаическая вариация пушкинского «Медного всадника», с финалом, совсем не похожим на то, о чем когда-то писал Платонов в своих пламенных научных статьях.

Андрей стал другим, и другой стала его проза. Поначалу те, кто знал его как «гастевца», пишущего в духе поэтов «Кузницы», не обратили на это внимания. «Епифанские шлюзы» воспринимали как разоблачительную историческую повесть о нравах петровской России. Он же, окрыленный успехом первой книги, написал роман «Чевенгур», в котором, по сути, речь шла о том же, о чем и в «Шлюзах», только происходило дело в советское время. Редакторы, прочитав «Чевенгур», пребывали в полной растерянности. И это — Платонов, певец переустройства мира мозолистыми руками пролетария? Роман вернули автору, решившись напечатать из него лишь первую часть под названием «Происхождение мастера».

«Усомнившийся Макар», рассказ, разгромленный Авербахом, не напоминал ни «Епифанские шлюзы», ни «Чевенгур». Он скорее был похож на написанный Платоновым вместе с Пильняком очерк «Че-Че-О», в котором советская действительность критиковалась с позиций «правильного коммунизма». Вопреки утверждениям Авербаха, никакой «частный Макар» «целостным масштабам» в рассказе не противопоставлялся, иначе Фадеев, с его натренированным политическим чутьем, ни за что бы «Усомнившегося Макара» не напечатал. У безработного, бездомного Макара Ганушкина, героя рассказа, не было никаких «частных интересов», он мыслил исключительно «целостными масштабами»: переживал, что не протянут в Москву молочный трубопровод, дабы не гонять порожняком на молокозаводы машины с пустыми бидонами, что дома строят «по мелочам», а не «из кишки отливают»… «Усомнившийся Макар» был обычным антибюрократическим рассказом в духе «Прозаседавшихся» Маяковского, несколько развязным для рапповского журнала, с «нетипичным» героем-люмпеном, но и только. Едва ли бы нашелся критик, который стал бы его хвалить, однако и в неистовстве Авербаха, и в быстроте, с которой признал свою «ошибку» Фадеев, была какая-то загадка.

Михаил давно не был у Платонова, а теперь решил, что самое время навестить его, чтобы поддержать попавшего в немилость собрата. Дверь ему открыла Маня. Еще на пороге, нагруженный водкой и закусками из гостиничного буфета, услышал он знакомый нервный голос: «Андрей, ты мастер, ты мастер!», вот только не мог припомнить сразу, чей. Войдя в комнату, он от удивления чуть не выронил покупки. Напротив Платонова, обхватив цепкими кистями колени и зыркая по сторонам неспокойными глазами, сидел… Булгаков.

Оба они сильно изменились — и с той поры, когда впервые повстречались у Ермолова, и с той, когда Булгаков был автором модного спектакля, а Платонов переехал из Воронежа в Москву. Андрей, прежде ходивший горделиво расправив плечи, теперь как-то сжался, точно лопнула в нем некая пружина, полинял, глаза его уже не горели огнем, хотя смотрели из-под густых бровей по-прежнему пристально. Он уже не носил диагоналевого френча ответственного работника, на нем была простая домашняя рубаха с расстегнутым воротом. Булгаков был одет по-прежнему безукоризненно, но обшлага его пиджака и отутюженные брюки на коленях лоснились. Монокль исчез, куда-то подевалась и офицерская осанка — сидел он как-то криво, одно плечо выше другого, дергался. Ни слова его, услышанные Михаилом в передней, ни поза — он доверительно склонился к Андрею — не позволяли предположить, что это сидят некогда непримиримые идейные враги.

Михаил, глядя на них, не выдержал и расхохотался:

— Вы что же — подружились? Вас уже не разделяет еврейский вопрос и проблема научного воскрешения мертвых? Хотя, — он покосился в сторону Платонова, — любить евреев после статейки лысого Леопольда, наверное, непросто. Приношу соболезнования. Завьем горе веревочкой? — он кивнул на водку.

— Вот писатель, находящийся в зените успеха! — воскликнул Булгаков. — Он приходит светящийся, как Заратустра, одинаково безразличный к добру и злу! Что ему наши невзгоды?

Михаил, улыбаясь, взглянул на Булгакова, но с удивлением увидел, что глаза того серьезны. Михаил Афанасьевич смотрел на него не так, как смотрел четыре года назад, с искрой приязни и благодарности за молчание о зарубленном на их глазах комиссаре. Не было в его взгляде и враждебности, но было непонятное, напряженное любопытство, словно его интересовал не сам Михаил, а природа этого явления. Михаилу даже показалось, что в глазах Булгакова мелькнула почтительность, но опять же не лично к нему, а к тому, кто, по его мнению, был «одинаково безразличен к добру и злу». И тогда он понял, что произошло между ними: он стал, как и зарекался в шутку когда-то в театре, Михаилом Александровичем, но теперь уже Михаил Афанасьевич не считал возможным встать рядом с ним — и не потому, что ценил столь высоко талант Шолохова, а оттого, что тот находился в зените успеха. Настоящего, неподдельного успеха, снисходящего как Божья благодать, а не вымученного похвалами рапповских критиков.

— Миша, публикация «ТихогоДона» в «Октябре» задержана на неопределенное время, так что Шолохов едва ли безразличен к нашим невзгодам, — мягко сказал Булгакову Андрей.

— Ах, вот как. Не знал. Но все равно, он человек из другого мира, от него пахнет дорогим рестораном. Да и что такое задержка публикации, если у писателя такая слава?

Михаил, прищурившись, посмотрел на Булгакова, понюхал рукав своей гимнастерки. Неужели он, альбинос носатый, чует запах «Националя»? Вот это нюх, любому писаке на зависть!

— Насколько мне известно, — сказал он, — все ваши спектакли запрещены. Увеличилась ли от этого ваша слава?

— Так мои же пьесы запрещены, а не задержаны! — воскликнул Булгаков. — Денег на жизнь ни копейки нет, нечем даже налог платить. А вашу книгу из продажи не изымали. Недавно видел — продают «Роман-газету» с «Тихим Доном». Там еще ваш портрет на обложке, в кубанке. И гонорар небось аккуратно выплачивают.

— Уже выплатили, — усмехнулся Михаил. — Но на жизнь хватает, не жалуюсь. С удовольствием одолжу и вам, если вы окажете мне такую честь. Вернете, когда пожелаете. Панферову бы не одолжил, а вам — пожалуйста.

Булгаков поклонился.

— Андрей, ты слышишь? — повернулся он к Платонову. — Нет, я не ошибся! Такой учтивой речи не учат казаков на Дону. Ей вообще не учат. Эта элегантность — признак другого мира. Так говорит человек из Зазеркалья, из страны славы, где несть ни печали, ни воздыхания. Там никогда не кончаются деньги. Сердечно благодарю вас, товарищ Шолохов, но взять тем не менее не могу, даже учитывая ваше любезное предложение отсрочки. Я, скажу вам откровенно, опасаюсь, что отсрочка может стать вечной.

— Вольному воля, — пожал плечами Михаил. — Андрей, но ты-то не отказывайся! Ты же из рабочих, к чему тебе эти интеллигентские реверансы? Когда теперь гонорар получишь? У тебя семья, Маня с Тошкой! — Михаил вытащил из нагрудного кармана пачку кредиток, отложенных на обновы Марусе и Светланке, и сунул под пресс-папье на письменном столе.

64
{"b":"210675","o":1}