Но достаточно быстро конспирологические настроения внутри самой партии сходят на нет, уступая место более приземлённым, традиционным целям и задачам. Современный отечественный исследователь, анализируя развитие Антимасонской партии, отмечает следующее: «В дальнейшем, однако, антимасоны сосредоточились на требованиях демократизации политического строя, обеспечения “равенства прав”, “равенства перед законом” и противодействия злоупотреблениям элиты»{60}. После скорого неизбежного снижения интереса к теме «масонского заговора» партия стремительно теряет популярность и влияние. По сути, вся антимасонская кампания была сосредоточена вокруг «дела Моргана», явилась острой реакцией на злободневное событие[3]. Неудивительно, что последующие поколения конспирологов увидели в падении популярности антимасонов ещё одно доказательство всесилия «вольных каменщиков», которым удалось задавить оппонентов. Д. Рид приводит слова из резолюции партийного съезда антимасонов, прошедшего в 1830 году в Вермонте, объясняющие причину изменения общественного мнения: «…по непонятным причинам требования расследования скоро угасли; печать оказалась столь же немой, как голос задушенного часового, а народная масса в полном неведении того, что прозвучали сигналы тревоги по вопросам, касавшимся масонства»{61}. Для реактивной фазы развития «теории заговора» и характерна сосредоточенность на ярком, потенциально конспирологическом явлении. Но и здесь необходимым элементом выступает ретроспективность, хотя бы и в «сжатом» виде, тогда как шпиономания целиком обращена только к действительности. Для шпиономании феномен «тайного общества» является избыточным в объяснении картины мира, которая строится по принципу: скрытый враг непосредственно связан с открытым врагом. Эти две формы амбивалентны и без труда трансформируются одна в другую. Для «теории заговора» есть одна форма враждебности по отношению к социуму: «тайное общество», являющее собой самодостаточную систему, которая не имеет выхода к другой социальной общности. Шпион представляет собой субъекта, который во враждебном государстве обретает черты нормального социального субъекта. У него есть семья, друзья и другие атрибуты среднестатистического гражданина, его «шпионская деятельность» может восприниматься в качестве опасной, полной риска, но всё же аналогии работы.
Возникает вопрос: когда тайное общество трансформируется в «тайное общество» «теории заговора»? Какой тип реальных, исторических закрытых сообществ становится моделью, архетипом для конспирологии?
Обратимся к античности, к реально существовавшим «тайным обществам» раннехристианского периода. Именно в эту эпоху количественная и качественная представленность позволяет нам наиболее объективно оценивать феномен тайного античного общества. При всём своём многообразии «тайные общества» данного периода отличались следующими особенностями. Организационно они представляли собой замкнутые малочисленные группы, структурно оформленные вокруг того или иного культа или тайного учения (культы Изиды, Кибелы, Митры, учения Гермеса Трисмегиста). Следует заметить, что гностические течения в христианстве мы не совсем вправе определять как «тайные общества». Это связано с тем, что те объединения, которые мы называем «тайными» (валентианцы, ариане), во время их реального существования вовсе не были «тайными», а представляли собой альтернативные течения внутри христианства. Их «конспирологизация» есть следствие вытеснения их за рамки ортодоксального христианства.
Далее. В содержательном плане любое из «тайных обществ» раннехристианского периода лишено концептуальной целостности. Как отмечает по данному поводу Р. Коллинз: «Их учения обычно являлись лишь маргинально философскими: в типичном случае они не оперировали слишком абстрактными понятиями, не использовали концептуальную или логическую рефлексию, но утверждали локальные, партикулярные символы: добрых и злых богов, демонов — причём все эти существа имели достаточно конкретные характеристики и способы ритуального умиротворения»{62}. Само по себе магическое, ритуальное действо ориентировано не на мир трансцендентный, а на решение реальных практических задач. Поэтому скрытность действий и существования обозначенных сообществ носили прикладной, инструментальный характер, тогда как для «тайных обществ» в конспирологическом понимании свойственна изначальная ориентированность на изоляцию.
Говоря о наличии или отсутствии средневекового конспирологического дискурса, необходимо обозначить проблему этнического фактора. Сторонниками средневековой версии происхождения «теории заговора» особо подчёркивается традиционное неприятие христианским средневековым миром иудаизма и его носителей, они видят в этом основание для возникновения конспирологического мышления. Так, Д. Трахтенберг в работе «Дьявол и евреи», наиболее полном на сегодняшний день исследовании по данной теме, утверждает следующее: «Уверенность в том, что евреи виноваты буквально во всех грехах, породила глубоко укорененную и безрассудную ненависть, из которой все отдельные (и часто весьма специфические) обвинения против евреев черпали способность вызывать раздражение и злобу масс»{63}. В дальнейшем подобное отношение, по мнению автора, трансформируется в современный конспирологический дискурс. К мнению американского автора присоединяется и отечественный исследователь данной проблемы: «В действительности, ещё средневековая эсхатологическая картина мира основывалась на фиксации демонологической парадигмы бытия, без учёта которой схема формирования конспирологической мысли не может иметь репрезентативный характер»{64}. Подобная версия, обладающая своей внутренней логикой, подтверждаемой богатым фактографическим материалом, представляется нам всё же не совсем бесспорной, ибо в её контексте не учитывается ряд важнейших моментов.
Прежде всего, хотелось бы обратить внимание на то, что сравнение этнических аспектов «теории заговора», в её современном виде, и средневековых антисемитских традиций не является вполне корректным. Средневековому менталитету было чуждо деление согласно национальным, этническим критериям. Понимая это, Трахтенберг особо оговаривает в своей работе: «В современную эпоху христианская религия в некоторых антисемитских кругах крайне непопулярна, их важнейшая цель — уничтожить все христианские ценности»{65}. Но, к сожалению, автор тут же поправляет себя, декларируя достаточно банальный тезис о современном антисемитизме как «аппендиксе средневекового христианского фанатизма».
Определяющими признаками для средневековой социальной (само)идентификации служит другой, весьма широкий набор социокультурных факторов. Здесь, конечно, на первый план выходит религиозная составляющая, которая, впрочем, не ограничивает, а напротив — аккумулирует в себе влияния иных факторов. Необходимо напомнить, что средневековое христианство как религия пребывало не в неком «социокультурном вакууме», оно развивалось на фоне довольно жёсткого противостояния с античной, языческой традицией. Наивно было бы представлять, что весь мощнейший пласт дохристианской культуры аннигилировался в одно мгновение, не оставив после себя никакого следа. За такими привычными понятиями, как «колдовство» и «ведовство», стояли отнюдь не экзотические «шабаши», «полёты на помеле» и другие «сказочные» сюжеты. Как формулирует Дж. Б. Рассел: «Ведовство — это составное явление, объединяющее в себе элементы фольклора, колдовства, демонологии, ереси и христианской теологии»{66}.