— Ватой, — ответил я.
He успели мы еще отойти слишком далеко от деревни, как слева от нас загрохотал вражеский пулемет, которому тут же отозвался наш, из-за спины, а еще через несколько секунд их «диалог» потонул в грохоте наших пушек. Не прошло и полминуты, как весь наш сектор оказался под плотным огнем.
Русские подготовили для нас особый рождественский подарок — первую с их стороны ночную атаку!
Как будто им точно были известны все сентиментальные мысли и настроения, наполнявшие в сочельник сердце каждого германского солдата! Я знал, что Кагенек останется в деревне до тех пор, пока атака русских не будет отбита и пока мы не произведем ответную контратаку. Только я успел решить, что мне с Генрихом будет лучше вернуться прямо сейчас обратно к батальону, а Мюллера с остальной частью колонны отправить вперед, как прямо перед нами в сугроб ударил русский противотанковый снаряд — к счастью, не детонировав при этом. За первым снарядом последовал второй, третий, четвертый… Нам стало ясно, что нас обнаружили и теперь по нам лупили прямой наводкой сразу два или три русских противотанковых орудия.
Мюллер схватил здоровой рукой Макса под уздцы и побежал с ним вперед. Легко раненные — кто как мог быстро — побежали за ними следом. За ними поспешал Петерманн, тащивший за поводья свою лошадь и мою Сигрид. Замыкали эту вереницу мы с Генрихом. Вдруг раздался сильный взрыв, и Сигрид замертво рухнула в снег. Я не успел разглядеть, чем и как, но у нее начисто вырвало весь живот сразу. Петерманн лежал на снегу рядом с ней, но вроде бы был жив. Другая лошадь умчалась диким галопом в неизвестном направлении. Один из раненых катался от боли по снегу с шрапнелью в бедре. Мы с Генрихом бросились вперед, вскинули руки солдата себе на плечи и как можно быстрее, почти бегом потащили его вперед — туда, где Мюллер и остальная часть нашей колонны укрылись в какой-то поросшей кустарником ложбине. Сильно шатаясь и спотыкаясь, следом за нами бежал Петерманн.
Как будто почуяв кровь, русские продолжали палить по нам с каким-то лютым остервенением, но, к счастью, довольно беспорядочно и неприцельно. Особенно занятно это получалось у артиллеристов: они стреляли практически точно горизонтально, в сторону открытого пространства, и снаряды неслись, едва касаясь время от времени подернутого коркой наста снега, будто пущенные с берега вдоль поверхности воды плоские камушки. Проносясь с жутким гулом не так уж далеко от нас, снаряды взметали таким образом безобидные и даже красивые брызги снега, но — опять же, к нашему счастью — ни один из них так и не детонировал. Это было весьма необычное зрелище, но, к сожалению, у нас не было времени наслаждаться им.
К тому времени, когда мы с Генрихом дотащили раненого до укрытия в кустах, мы совсем выбились из сил и задыхались. Своей неповрежденной рукой Мюллер помог ему забраться в повозку. Воздух был настолько холодным, что вдохнуть его полной грудью без непереносимой боли в дыхательных путях и даже в самих легких не было никакой возможности. Постепенно дыхание восстановилось, и в мозгу прояснилось. Следом за нами в ложбину скатился Петерманн. Он был цел и невредим — разрывом снаряда его просто слегка оглушило и швырнуло оземь.
— Сигрид убита, а моя лошадь убежала, — извиняющимся тоном и, как обычно, заикаясь сообщил он.
— Знаю. Я все видел. Сейчас это не важно, — ответил я. — В данный момент важны только конные повозки. В конце концов в последнее время мы не так уж и часто ездили верхом на наших лошадях, а значение сейчас имеют только вещи самой первостепенной важности.
То, что потеряно сегодня, уже не может быть потерянным завтра — одной заботой меньше, подумал я тогда, отметив про себя каким-то краешком сознания, что данная мысль похожа на афоризм. И тут вдруг на меня навалилась нестерпимая жалость к себе самому, как будто во мне сломалось какое-то сдерживавшее меня до того устройство. Я был измотан до такой крайней степени, за которой следует уже резкий и полный упадок сил. Я был уже больше не в состоянии выносить бесконечные ежедневные страдания, нечеловеческий холод, снег, боль, кровь, потерю друзей. Но больше всего я устал притворяться отважным и невозмутимым, устал делать вид, что мне нипочем любые невзгоды. Это была ложь, а ложь я ненавидел. Если бы я только имел возможность расслабиться, просто лечь и, отбросив все страхи, проспать всю ночь целиком — это было бы таким облегчением! Но я знал, что нам не остается ничего, кроме как двигаться вперед или умереть.
— Ну что ж, ребята, пора двигаться дальше! — сказал я, встряхнувшись и собравшись с духом. — Отдохнули немного — и вперед, а то мы уже тут начинаем замерзать.
До следующей деревни мы добрались без приключений и в первой же избе обработали и перевязали раны пострадавшего от шрапнели.
Вытащив свою карту, я показал Мюллеру, где находится село Терпилово.
— Там наш госпиталь, — сказал я ему. — Как только отогреетесь — двигайтесь туда, а о прибытии доложишь оберштабсарцту Шульцу.
Мы же с Генрихом устало поковыляли по дороге, ведшей к штабу полка. Найдя нужный дом, мы сразу же вошли внутрь. Оставив Генриха в сенях — как это называется у русских, — я, не мешкая, миновал часового и бодрым шагом направился во внутреннее помещение для доклада.
Около жарко растопленной печи, рядом с рождественской елкой сидели оберст Беккер и обер-лейтенант фон Калкройт. Это выглядело как сценка из давно забытой мирной жизни: два опрятно одетых и гладко выбритых господина, попивающие кофе перед камином на фоне нарядной рождественской елки, на которой маленькими сказочными язычками голубого пламени мерцает дюжина или около того свечей… На какое-то мгновение я даже замер от изумления, но тут же постарался взять себя в руки и довольно рассеянно доложил о том, что колонна раненых отправлена мной дальше в Терпилово, а сам я намерен вернуться в батальон, где мое присутствие в данный момент более целесообразно.
— Так. Хорошо, Хальтепункт, — кивнул Беккер. — Теперь садитесь и выпейте чашку горячего кофе. Это поможет вам прийти немного в себя, а то на вас прямо лица нет.
Все те грустные мысли, которые я в последнее время старался заталкивать куда-нибудь подальше по задворкам своего сознания, хлынули вдруг наружу, переполняя все мое существо. И для того, чтобы эта дамба, сдерживавшая мои чувства, рухнула, оказалось достаточно всего лишь двух незначительных пустячков — рождественской елочки со свечами и обращенных ко мне добрых слов оберста Беккера.
— Герр оберст, — услышал я себя как бы со стороны, — сейчас Рождество, и я не знаю, что сказать… Я совершенно обессилен — никакого отдыха ни днем, ни ночью… Не знаю даже, чем все это может закончиться.
Одним словом, в тот момент я каким-то неведомым образом утратил все свое самообладание и почувствовал, что из глаз вот-вот хлынут слезы. Это был какой-то почти неконтролируемый импульс расплакаться как маленький ребенок. Я поспешно схватил чашку горячего кофе, отвернулся и сделал большой глоток, обжегший мне рот и горло. Я поперхнулся и закашлялся, и эта неловкость как бы немного извиняла меня за не подобающие солдату слезы, выступившие на моих глазах. Мне с трудом удалось утихомирить этот неожиданный всплеск переполнивших меня эмоций, и я осознал наконец, что выставил себя в довольно глупом виде.
Беккер и фон Калкройт сделали вид, что не заметили моей минутной слабости, и мы как ни в чем не бывало непринужденно поболтали еще с полчасика у огня, пока я отогревался. Затем я забрал Генриха и мы отправились обратно в наш батальон. Ночь стояла, как обычно в последнее время, довольно морозная. По пути назад мы прошли мимо Сигрид и остановились на минутку, чтобы воздать последнюю дань уважения и благодарности этому прекрасному животному, окоченевшему теперь до состояния упавшей с постамента каменной статуи. Глядя на нее теперь, было трудно даже вообразить себе, что когда-то она могла дышать.
Небо над расположением нашего батальона было — как-то по-праздничному даже — расцвечено сигнальными ракетами, трассирующими очередями, вспышками артиллерийских выстрелов и следующими за ними разрывами снарядов, а также заревом пожаров.