— Кто это? — спросил Лев Николаевич.
— Это я, Левочка.
— Ты откуда здесь?
— Пришла тебя навестить.
— А!..
Он успокоился. Видимо, он продолжал находиться в сознании.
Болезнь Льва Николаевича произвела на меня сильное впечатление. Куда бы я в этот вечер ни пошел, везде передо мной, в моем воображении, вставало это страшное, мертвенно бледное, насупившееся и с каким‑то упрямым, решительным выражением лицо. Стоя у постели Льва Николаевича, я боялся смотреть на это лицо: слишком выразительны были его черты, смысл же этого выражения был ясещ и мысль о нем резала сердце. Когда я не смотрел на лицо и видел только тело, жалкое, умирающее, мне не было страшно, даже когда оно билось в конвульсиях: передо мной были только страдания тела. Если же я глядел на лицо, мне становилось невыносимо страшно: на нем отпечатлевалась тайна, тайна великого действия, великой борьбы, когда, по народному выражению, «душа с телом расстается».
Поздно ночью приехал из Тулы доктор (Щеглов). Но он уже не видал Льва Николаевича. Душан объяснил ему болезнь как отравление мозга желудочным соком. На вопрос наш о причине судорог приезжий доктор отвечал, что они могли быть обусловлены нервным состоянием, в котором находился Лев Николаевич в последнее время, в связи с наличностью у него артериосклероза.
Легли спать во втором часу ночи. Я и Душан — поблизости с спальней. Бирюков просидел в спальне до третьего часа ночи.
4 октября.
Все миновало. Ночью Лев Николаевич спал. Утром проснулся в сознании. Когда Бирюков рассказал ему содержание его бреда, слова: душа, разумность, государственность, — он был доволен, по словам Бирюкова.
Софья Андреевна говорит, что болезнь Льва Николаевича для нее урок, сознается, что одной из причин этой болезни могло быть и ее собственное состояние.
Татьяна Львовна рассказывала мне, что когда она утром вошла к Льву Николаевичу, то он, между прочим, сказал ей, что он «борется с Софьей Андреевной любовью», и надеется на успех, и уже видит проблески…
По просьбе Льва Николаевича дочь прочла ему сегодняшние письма. Он говорил, что нужно отвечать и на какие отвечать не нужно. Позвонил мне (не забыл дать условленные два звонка) и поручил ответить на одно письмо, дав подробные указания по этому поводу [293].
Лежит совершенно спокойный, разумный, ясный.
Днем случилось и другое радостное событие (нет худа без добра): Софья Андреевна помирилась с дочерью.
Лев Николаевич вечером попросил Софью Андреевну позвать меня к нему. Уходя, она напомнила ему, чтобы он не утомлялся.
— Все равно я не могу не думать, — ответил Лев Николаевич.
— А вы все трудитесь, пощелкиваете? — встретил он меня, намекая на мое писание на ремингтоне, по соседству с ним.
— Немного, Лев Николаевич. А что? Вам мешал стук?
— Нет, я только хотел сказать, что вы все работаете: все болтаются, а вы все трудитесь.
Просил не переписывать начисто одного письма, потому что он продиктует это письмо совсем иначе. Только затем и звал меня, чтобы сказать это.
— А вы здесь спите? — спросил он, указывая на стену, отделяющую его спальню от «ремингтонной».
— Да, Лев Николаевич, рядом. Вы, пожалуйста, почаще звоните. Я всегда к вашим услугам.
— Спасибо, спасибо… Ну, прощайте!
Бодро, твердо протянул он вперед руку, как и давеча, когда здоровался.
Как страшно вчера было при опасении смерти Льва Николаевича, так сегодня радостно его выздоровление.
5 октября.
Звонки Льва Николаевича. Бегу в спальню и останавливаюсь в удивлении: его нет на кровати. Прохожу в кабинет и вижу: Лев Николаевич в халате сидит на своем обычном месте и занимается. Продиктовал мне письмо Петерсону, религиозные брошюры которого только что читал. Петерсон — последователь очень своеобразного учения Η. Ф. Федорова, бывшего библиотекаря Румянцевского музея в Москве. Между прочим, одним из основных принципов этого учения является вера в телесное воскресение умерших. Петерсон — интеллигентный человек, член окружного суда в городе Верном. Письмо Льва Николаевича к нему было очень ласковое [294].
Вечером приехал П. А. Сергеенко. Лев Николаевич вышел в столовую и участвовал в общем живом разговоре.
Сергеенко говорил об отношениях науки к вегетарианству. Я рассказал о попытке стать вегетарианцем сына одного из первых «толстовцев», моего друга Рафаила Буткевича; мать приходила в отчаяние от его намерения перестать есть мясо и успокоилась только после того, как врач признал, что это не вредно для ее сына.
Лев Николаевич сказал:
— Как важно, что сначала вегетарианство принимается на религиозной основе, а потом и обосновывается научно. Наука только тогда сдается, когда уже нельзя иначе. Так и в других вопросах. Например, целомудрие. Наука доказывает тоже, что иначе места на земле не хватило бы.
Сергеенко заговорил о только что умершем бывше мпредседателе первой Государственной думы С. А. Муромцеве. Он восхищался высотой его нравственной личности и выражал удивление, что при этом Муромцев не был религиозным человеком.
— Основа в нем была та же, — сказал Лев Николаевич, — но ее некоторые не сознают, хотя бессознательно поступают согласно с ней. Основа та же, правда. Они находят, что религия — это мистично. Не хотят называть бога, но сознают его.
Приносят телеграмму. Редакция «Петербургской газеты» просит сообщить о состоянии здоровья Льва Николаевича.
— Что же писать? — спрашивает Софья Андреевна.
— Напиши, что умер и похоронен, — смеется Лев Николаевич.
Говорил о Ги де Мопассане:
— У него были задатки глубокой мысли, наряду с этой распущенностью, половой. Он удивительно умел изображать пустоту жизни, а уметь это может только тот, кто знает нечто, вследствие чего жизнь не должна быть пустой… Вот как Гоголь, например. Удивительный писатель!
Заговорил Лев Николаевич о Мопассане в связи с воспоминаниями, в которые пустились Татьяна Львовна и Сергеенко, о том, как они когда‑то вместе писали пьесу[295]. Тип героини пьесы был срисован с умершей в Париже молодой талантливой русской художницы Марии Башкирцевой (автора известного «Дневника»), Татьяна Львовна вспомнила, как Башкирцева, не называя своего имени, интриговала Мопассана остроумными, интересными письмами; он же отвечал ей грубыми письмами с предложением свиданий и т. д.
Говорил Лев Николаевич, что не понимает современных, философствующих, писателей: Розанова, Бердяева [296].
— Чего они хотят? — спрашивал он.
Коснулись вопроса об отношении этих писателей к Владимиру Соловьеву. Лев Николаевич сказал, что в энциклопедическом словаре читал недавно статью Соловьева по религиозному вопросу и статья ему не понравилась [297].
Говорили о писателе Арцыбашеве:
— Да, кое‑что читал. У него талант. И не меньше, пожалуй, если не больше, чем у Андреева.
Декламировал и хвалил «Silentium» Тютчева, стихи, напечатанные в «Круге чтения».
— Это — образец тех стихотворений, в которых каждое слово на месте!
Потом декламировал пушкинские «Когда для смертного…».
— Это — молодой, не удивительно, — говорил Лев Николаевич о Пушкине, — но Тютчев! Я его видал и знал. Это был старичок, тихонький, говорил по — французски лучше, чем по — русски, и вот такие стихи писал!..
Лев Николаевич оживился вечером. И так хорошо шла беседа.
Спросил Татьяну Львовну, когда она едет.
— Через два дня.
— Ну, значит, нам еще можно не танцевать?
— Можно!
Сам предложил завести граммофон.
— Можно, Лев Николаевич, поставить Патти?