После завтрака поехал со Львом Николаевичем в Овсянниково. Видели пепелище после пожара: на месте двух изб стоят две полуразрушившиеся печки с торчащими трубами. Ребятишки Горбунова весело бегают вокруг.
— Мне часто приходят в голову, — говорил, глядя на них, И. И. Горбунов, — стихи Пушкина:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять!
— хотя наше пожарище еще и не гробовой вход… Только, думаю, природа ко мне неравнодушна.
— Нет, «равнодушная природа», — подтвердил, улыбаясь, Лев Николаевич, — равнодушная и красивая. Вот она мне — не равнодушное, близкое, — указал он на девушку, пришедшую за детьми, — а природа — равнодушное.
— Но у вас у самих, Лев Николаевич, есть описания природы, прекрасные, где природа производит впечатление и неравнодушной…
— Обязательно когда‑нибудь перечитаю Толстого! — засмеялся Лев Николаевич.
После пожара Горбуновы ютятся в маленькой избе, в одну комнату; М. А. Шмидт — в каком‑то сарайчике. Заговорили о предполагаемом переезде их в Телятинки к Чертковым, по предложению последних. Они не решаются покинуть Овсжнниково. Как на одну из причин этой нерешительности Мария Александровна указала Льву Николаевичу на «слабую сторону» Софьи Андреевны: нежелание постоянной близости ко Льву Николаевичу его друзей.
Но Лев Николаевич стал горячо заверять Марию Александровну, что на этот раз она ошибается, как он наверное знает, и добавил:
— Не надо думать о других… Вот действительно, крайности сходятся: думать как можно меньше о себе и в то же время не думать о других. Я говорю — «не думать о других» в том смысле, что ничего не предполагать, не предугадывать о них, а делать самому то, что нужно.
На обратном пути через Засеку встретили толпу дачников с только что пришедшего из Тулы поезда. Тут же шел П. А. Буланже, с которым Лев Николаевич, остановившись, перекинулся несколькими словами. Дачники почти все кланялись. С террасы одной дачи, из зелени, слышим торопливый тонкий женский голос:
— Льву Николаевичу привет! Льву Николаевичу привет и почтение!
Лев Николаевич сначала не обращал внимания на крик, потом наклонился слегка и сделал под козырек.
Утром Лев Николаевич дал мне письмо: молодой человек хочет поступить в университет, чтобы избавиться от воинской повинности. «Учиться в университете хуже, чем быть солдатом», — сказал и в этом духе просил ответить юноше Лев Николаевич, желая указать на подневольность солдатчины и на безнравственность вполне сознательного отношения к школе, к науке как к средству пропитания, освобождения себя от труда за счет народа [226]. А когда мы возвращались из Овсянникова, Лев Николаевич подозвал меня и просил «получше» ответить на это письмо. Как раз вчера был у Льва Николаевича юноша, который передал ему о своем намерении сделать буквально то же самое, что предполагал сделать и упомянутый корреспондент Толстого. Льва Николаевича особенно задевало то, что у обоих спрашивающих и сомнения не возникало в том, что нравственнее. Задевало, что оба рассуждали с чисто эгоистической точки зрения.
10 июля.
Приехали: француз Шарль Саломон из Парижа, давнишний знакомый Толстого, Н. В. Давыдов из Москвы— приват — доцент университета и бывший прокурор Тульского окружного суда, и H. Н. Ге — от Булыгиных, где он теперь живет.
От «Посредника» прислали новую книжку «О воспитании», три статьи Льва Николаевича, написанные в 1909 году. Первая из них — письмо Льва Николаевича ко мне, то самое, которое прислано было Львом Николаевичем в ответ на мой запрос об образовании во время работы над «Христианской этикой»[227]. Письмо это Лев Николаевич прочитал сегодня, и оно ему так понравилось, что вечером он прочел его вслух, — тем более что, как Лев Николаевич сам заметил, вопрос об образовании должен был быть близок Давыдову, состоящему председателем правления Московского народного университета имени Шанявского. Но как Саломон, так и Давыдов выслушали письмо довольно равнодушно. Точка зрения Льва Николаевича едва ли близка им обоим.
Отмечу, что Лев Николаевич всячески подчеркивал свое внимание к Н. В. Давыдову: называл его «такой дорогой гость» и пр. Меня это даже несколько удивило: так редко видел я Льва Николаевича нарочито любезным. Само по себе внимание его к Давыдову понятно: последний связан с семьей старинными дружескими отношениями.
Гольденвейзер много играл: Шуман, Шопен.
— Как я люблю Шумана! — говорит Софья Андреевна.
— Да кто же его не любит? — отвечает Лев Николаевич.
11 июля.
Я ночевал в Ясной. Проснувшись утром, узнал, что ночью в доме был большой переполох. Софья Андреевна, продолжая требовать, чтобы Лев Николаевич взял свои дневники у Черткова, устроила ему бурную сцену. Сначала она лежала на полу его балкона, а потом убежала в парк. Просьбы Душана, H. Н. Ге и Льва Львовича не могли ее заставить вернуться. Она требовала, чтобы за ней пришел Лев Николаевич. Наконец он пришел, и она вернулась.
Нехорошо проявил себя Лев Львович, который грубо кричал на отца, требуя, чтобы он отправился за Софьей Андреевной в парк.
Приехал Сергей Львович. Днем между детьми Толстого происходил совет о том, как предохранить Льва Николаевича от всевозможных неожиданных выходок больной Софьи Андреевны.
12 июля.
В Телятинки к Е. И. Чертковой, матери Владимира Григорьевича, приехал известный баптистский проповедник Фетлер, одетый в длиннополый сюртук и в белую накрахмаленную манишку, и заявил, что он хочет проповедовать крестьянам Ясной Поляны и Телятинок против Толстого. Когда ему стали указывать, что по многим причинам это неудобно, ретивый немец возразил, что на эту проповедь его призывает голос божий.
Когда я, придя в Ясную Поляну, рассказал об этом Льву Николаевичу, он повторил несколько раз:
— Прекрасно, прекрасно!
Впрочем, вечером Фетлер вместе с каким‑то другим приезжавшим с ним баптистом уехал обратно на станцию. Он успел только попроповедовать двум дамам: Е. И. Чертковой и С. А. Толстой, которая была приглашена по этому случаю в Телятинки. Никто из нашей молодежи Фетлер а не слыхал.
А он, по дороге на станцию, разбрасывал пачки баптистских брошюрок и склонял в свою веру правившего лошадью Диму Черткова, соблазняя его тем, что он может быть таким же учеником Христа, как он, Фетлер, или даже более.
Все это забавно, но рядом с этим эпизодом я должен описать другой, в котором уже не только не было ничего забавного, но который, наоборот, произвел на меня самое тяжелое впечатление.
Дело в том, что я должен был возвращаться из Ясной Поляны в Телятинки как раз в то время, когда Софья Андреевна направлялась к Е. И. Чертковой. Узнав об этом, она любезно предложила довезти меня туда, на что я с удовольствием согласился.
В коляске, на рысаках, мы поехали. Софья Андреевна — в изящном черном шелковом костюме, ради великосветской Е. И. Чертковой, друга императрицы- матери Марии Федоровны…
Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать плохой мост через ручей Кочак.
И вот Софья Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Черткову, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.
— Пусть их все перепишут, скопируют, — говорила она, — а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что, если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну ему тогда мое расположение, он будет по — прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это?.. Ради бога, скажите!..