— Как же, великие люди… Поглядеть пришли…
Сами суют Льву Николаевичу блюдо. Он растерялся и не знает, взять или нет. Тогда из‑за его спины выдвинулся Чертков и принял подношение. Взяли у крестьян и корзину.
Лев Николаевич стал расспрашивать крестьян об их деревне, посоветовал не выделяться из общества на хутора («много от этого греха!») и затем попрощался с ними (за руки, как и поздоровался), обещавшись зайти к ним на деревню.
Приехали гости: С. Соломахин и А. С. Бутурлин, когда‑то, как говорят, оказавший помощь Льву Николаевичу при издании и редактировании «Соединения, перевода и исследования четырех евангелий». Лев Николаевич был очень любезен и приветлив с своим старым знакомым.
Вечер был очень необыкновенный.
Лев Николаевич прочел вслух свои новые произведения: «Славянскому съезду» и рассказ «Нечаянно», из детской жизни. Последний, впрочем, он только начал, а дочитал я. («Отлично читаете!») Рассказ прекрасный.
Потом долго разговаривали. Сидели все на террасе. Лев Николаевич у стола с зажженной лампой.
Бутурлин сказал о художнике Мешкове, что он ничего не читал.
— Молодец! — воскликнул Лев Николаевич, уже забывший Мешкова.
— Молодец? — изумился Бутурлин.
Молодец! — подтвердил Лев Николаевич. И рассказал о Трубецком, который тоже ничего не читает. При этом характеризовал Трубецкого как большой талант и как ребенка.
Одно мне в нем не нравится, что он с женой голый ходит.
Трубецкой действительно, когда жил в Ясной Поляне, ходил на речку Воронку купаться вместе с женой.
— Он не безнравственный человек, — говорил Лев Николаевич, — он делает это по принципу. Он — ужасный вегетарианец и поклонник животных. Как он говорит, животные гораздо нравственнее людей, и люди должны стараться на них походить. Я с ним спорил об этом и говорил, что человек не может ставить себе идеалом животное. Он может стать ниже животного, но может стать даже выше того идеала человека, который он себе представляет. У человека есть врожденный стыд, которого лишены животные. И это прекрасно, что он закрывает одеждой все, что не нужно, и оставляет открытым только то, в чем отражается его духовное, то есть лицо. У меня всегда было это чувство стыда, и, например, вид женщины с оголенной грудью мне всегда был отвратителен, даже в молодости… Тогда примешивалось другое чувство, но все‑таки было стыдно…
Бутурлин рассматривал фотографии Льва Николаевича.
— Я ужасно ценю портреты в фотографиях, — сказал Лев Николаевич, — так приятно видеть дорогих людей.
Владимир Григорьевич показал Бутурлину скульптуру Аронсона — голову Льва Николаевича [214]. Лев Николаевич сказал, что ему скульптура эта не особенно нравится. Он находил, что в ней «преувеличена умственность: эти шишки на лбу». Владимир Григорьевич заметил, что Аронсон лепил статуэтку с одной из его фотографий.
Лев Николаевич ответил:
— А вот Трубецкой в этом отношении настоящий художник: он никогда не допустил бы себя лепить по фотографии, всегда с натуры… Но я вообще это искусство — скульптуру — не особенно люблю, так же как и живопись… А вот музыка меня переворачивает! Живопись никогда не производила на меня сильного впечатления: подойдешь, посмотришь — и только. Может быть, я так чувствую, а другие иначе. Мне же только очень немногие картины дороги, и прежде всего — это Орлова.
Бутурлин заметил, что, по отзывам художников, у Орлова рисунок нехорош.
Лев Николаевич не согласился с этим.
— В первой и последней картинах (как они расположены в альбоме, изданном «Посредником») [215] рисунок действительно нехорош, а в остальных превосходен!
Говорил:
— Трубецкой удивлял меня, как этим удивляет большой художник и в музыке! Он лепил статуэтку: вот этакая рука и такая головка, и он в этой головке кое‑что снимет, кое‑что прибавит, и получается то, что он хочет.
21 июня.
Утром Лев Николаевич вышел на балкон, где я сплю. Я еще лежал, накрывшись одеялом. Душан писал за столом.
Лев Николаевич стал спрашивать у него шепотом о присланных вчера Горбуновым — Посадовым корректурах книжек «Мыслей о жизни». Я услыхал и сказал, что книжки у меня.
— Какие хорошие цветы! — сказал Лев Николаевич, нагнувшись к букету из крупных лиловых колокольчиков на столе, за которым писал Душан.
— Это опять вы нарвали?
Я отвечал утвердительно. Поднявшись, я набрал такой же букет и, пока Лев Николаевич гулял, поставил букет к нему в комнату.
Отправляясь на прогулку, Лев Николаевич опять вышел на балкон и подошел к подставной, наружной лестнице, с намерением спуститься по ней вниз, чтобы не идти по внутренней, скрипучей, и не беспокоить отдыхавшую А. К. Черткову.
— Это не пройдет, — просто заметил стоявший около Илья Васильевич.
Лев Николаевич махнул рукой.
— Не буду, а то вы все смотреть на меня будете!
Повернулся и тихо, на цыпочках, спустился по внутренней лестнице.
Вернувшись с прогулки, позвал меня и передал письма для ответа.
По одному случайному поводу тут же он сказал о вчерашнем рассказе, где, между прочим, изображается муж, возвратившийся домой в отчаянии после крупного проигрыша в карты.
— Я хотел представить, — особенно на это я не хотел налегать, — что в отчаянии он хочет сначала забыться удовлетворением половой похоти, а когда жена его оттолкнула, то папироской [216]…
Часа через два узнаю, что Лев Николаевич написал новый рассказ: разговор с крестьянским парнем п. Видимо, его охватил такой счастливый творческий порыв. Конечно, это, я уверен, следствие спокойной, тихой и в то же время богатой впечатлениями жизни в Мещерском.
Приехали: Ф. А. Страхов, актер Орленев и скопец Григорьев, бывший у Льва Николаевича в Кочетах.
После завтрака снимали Льва Николаевича. Так же как в Кочетах, он в саду за столом разбирал со мной письма. Подошли и остальные. Лев Николаевич стал читать свою новую статью о самоубийствах, над которой он сегодня работал, и мистер Тапсель имел случай снять живописную группу.
Вначале, когда Лев Николаевич только что сел, он поглядел на меня и, смеясь, тихонько проговорил, намекая на фотографа:
— Я едва удерживаюсь, чтоб не выкинуть какую- нибудь штуку: не задрать ногу или не высунуть язык.
Но вот все пошли пить чай.
Лев Николаевич остался кончить разборку корреспонденции, я также остался. Он поднял глаза от письма, которое читал.
— Хотя Белинький, — заговорил он, — и недоволен, что я все говорю о любви да о любви, — он как‑то говорил, что ему все о любви приходится переписывать, — но я все‑таки, чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что любовь — это самое главное, что должно наполнять собою всю нашу жизнь и к чему нужно стремиться. Она все определяет и дает благо. Если есть любовь, то все хорошо: и солнце хорошо, и дождик хорошо… Не правда ли?
Просмотрев письма, Лев Николаевич отправился гулять.
За обедом у него — разговор с Орленевым о театре. Видимо, они не сойдутся. Орленев никогда не поймет Льва Николаевича. В то время как он придает исключительное значение художественности пьесы, игры, костюмам и декорациям, Лев Николаевич ценит, главным образом, содержание пьесы, не придавая значения внешней обстановке спектакля.
После обеда Орленев прочел — с пафосом, но без вдохновенного подъема — стихотворение Никитина. Всем чтение понравилось. Лев Николаевич прослезился. Орленев тоже был растроган. Ему страшно не хотелось уезжать, но надо было спешить на поезд — в Москву по делу.
Все же остальные отправились в село Троицкое, в Московскую окружную психиатрическую лечебницу — тоже на сеанс кинематографа. Прекрасные лошади были высланы за Львом Николаевичем и его «свитой» администрацией лечебницы.
Роскошное помещение. Диваны и кресла в первом ряду. Любезнейшие директор и врачи. Масса народу. Лев Николаевич, просмотрев начало программы из пяти интересных картин с натуры, когда начали показывать одну из глупых комических картин, встал и вышел, а мы, его многочисленные спутники, последовали за ним. Ему вообще не хотелось ехать смотреть кинематограф, но он обещал это раньше врачам и не хотел их обидеть, не приехавши хоть ненадолго.