2 мая.
Утром выехали в половине восьмого.
День прекрасный. На Засеке с четверть часа ожидали поезда. К отходу пришли проводить Льва Николаевича П. А. Буланже, E. Е. Горбунова с детьми, Петр Никитич из Телятинок, а кроме того, явились оттуда же мистер Тапсель, фотограф, и его друг, вчерашний англичанин. Мистер Тапсель все ходил вокруг и пощелкивал аппаратом.
Лев Николаевич рассказал о своей вчерашней встрече с автомобилистами. Оказывается, он видел автомобили в первый раз.
— Вот аэропланов я, должно быть, уже не увижу, — говорил он, — А вот они будут летать, — указал он на горбуновских ребятишек, — но я бы желал, чтобы лучше они пахали и стирали.
Вместе с подошедшим поездом приехал из Москвы И. И. Горбунов — Посадов, с которым Лев Николаевич радостно расцеловался. Публика, высыпавшая из вагонов, куча гимназистов — все столпились вокруг вагона, в который садился Лев Николаевич.
— Толстой! Толстой! — пробегало по толпе.
Наконец поезд тронулся. Лев Николаевич с площадки послал Ивану Ивановичу и другим провожавшим воздушный поцелуй и вошел в вагон.
С билетами третьего класса мы ехали во втором, так как в третьем мест не было.
— Это незаконно! — говорил Лев Николаевич.
Он подозревал, что здесь есть «интрига» если не со стороны Софьи Андреевны и нашей, то со стороны железнодорожного начальства. Но «интриги» на самом деле не было: третий класс действительно был заполнен.
Впрочем, кажется, на четвертой остановке места очистились, и нас, по настоянию Льва Николаевича, перевели в соседний вагон третьего класса.
Перейдя туда, Лев Николаевич велел поставить на лавку около окна багажную корзину и взобрался на нее. Ему хотелось, чтобы вид, открывающийся из окна, был шире, и он радобался, что ему далеко видно с корзины и «весело».
Сидя на скамье против него, я, как только Лев Николаевич заглядится в окно, внимательно всматривался в его лицо.
И в эти моменты я чувствовал, что я наблюдаю и испытываю что‑то необыкновенное. Голова, выражения лица, глаз и губ Льва Николаевича были так необычны и прекрасны! Вся глубина его души отражалась в них. С ним не гармонировали багажная корзина и обстановка вагона третьего класса, но гармонировало светлое и широкое голубое небо, в которое устремлен был взор этого гениального человека.
Выражения, пробегавшие по лицу Льва Николаевича в эти минуты, нельзя описать словами.
Еще во втором классе Лев Николаевич разобрал сегодняшнюю корреспонденцию, которую мы захватили в Засеке. Потом принялся за газеты. Прочел последние номера «Новой Руси» и «Русского слова».
— Вот это очень хорошо, прочтите, — протянул он мне номер «Новой Руси», указывая на одно изречение из сборника «На каждый день», печатавшегося там:
«Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира и для своего духовного блага»
— Это я так живо чувствую по отношению к самому себе, — произнес Лев Николаевич. — Это особенно верно о длинной жизни, как моя.
В «Русском слове» читал статью А. Измайлова «Две исповеди по седьмой заповеди (Новые дневники Добролюбова и Чернышевского)». Статья очень понравилась Льву Николаевичу, но, кажется, только ее начало, — именно рассуждения о хороших и плохих книгах: конец же, самые «исповеди» Добролюбова и Чернышевского и рассуждения Измайлова по этому поводу, Лев Николаевич едва ли прочел полностью, а если бы и прочел, то, я думаю, едва ли бы похвалил[178]. Очень не понравилась ему напечатанная в том же номере статья «Военная энциклопедия», с восхвалением патриотических заслуг господина Сытина[179].
Почти на каждой остановке он выходил гулять. Один раз говорил с какой‑то дамой — вегетарианкой. На другой остановке подошел ко мне и говорит:
— Посмотрите, какая у жандарма характерная физиономия!
— А что?
— Да вот посмотрите.
Я прошелся. Жандарм как жандарм: толстый, откормленный, довольно добродушного вида.
Я остановился неподалеку от входа в вокзал. Тут же собралась кучка народа.
— Это он? — переспрашивали друг друга.
— Он, как же он, — отвечал, подходя, жандарм. — Он в прошлом году, — все лицо жандарма расплылось в улыбку, — прислал телеграмму, говорит: вышлите за мной телегу!
Жандарм беззвучно засмеялся, и туловище его заколыхалось.
— Телегу вышлите!
Публика вообще очень занималась Львом Николаевичем. На каждой остановке кондуктора тотчас же сообщали, что в поезде едет Толстой, и вот начальник станции, телеграфисты пробирались потихоньку вдоль поезда и заглядывали в окно нашего отделения вагона. Если Лев Николаевич гулял, все следили за ним. Здоровались далеко не все, но те, которые здоровались, делали это как будто с особенным удовольствием: поджидали Льва Николаевича и при его проходе радостно, громко, хором провозглашали: «Здравствуйте, Лев Николаевич!»
Толстой в ответ снимал фуражку.
Однажды, когда наш поезд уже отходил, мы услыхали за окном разговор:
— Толстой!
— Да неужели?!
— Да неужели, — повторил Лев Николаевич.
Поезд ушел, и тот, кто вскрикнул это изумленновосторженное «да неужели», так и не увидел Льва Николаевича.
Кондуктора обходительны в высшей степени. В наше отделение вагона никого не пускают, стараются перевести на другое место, если кто успеет к нам сесть. Но так как Лев Николаевич не имел ничего против других пассажиров, то они у нас не переводились.
На одной станции Лев Николаевич захотел выпить чаю и задержался в буфете после второго звонка. Я пошел поторопить его. Он вышел, а стакан с чаем Душан взял в вагон. Заметив нашу торопливость, обер- кондуктор любезно произнес: «Ничего — с, я подожду» (давать свисток. — В. Б.).
— Все‑таки большинство к вам хорошо относится, Лев Николаевич, — сказал я в вагоне.
— Да это повальное! — ответил он, и одним этим словом прекрасно определил сущность преувеличенного любопытства, которое проявляло к нему большинство современных людей. Словечко это поразило меня сначала, и не далее как сегодня я успел убедиться в том, насколько оно справедливо.
— Приедет ли Чертков к Сухотиным? — спрашивал Лев Николаевич. — Мне это будет очень приятно.
Об отъезде Льва Николаевича Черткову была дана телеграмма. Сам же он хлопочет о разрешении если не вернуться в Телятинки, то хоть приехать в Кочеты на время пребывания там Льва Николаевича.
Интересно, что в прошлый приезд Льва Николаевича в Кочеты Чертков, желавший повидаться с ним, жил не в Кочетах, находящихся в пределах Тульской губернии, а за четыре версты от них, в деревне Суворово, которая относится к Орловской губернии. Лев Николаевич говорил, что это напоминает изгнание Вольтера, который построил свой Фернейский замо ктак, что гостиная в нем была во Франции, а спальня — в Швейцарии.
— Я сегодня утром выхожу на балкон, — рассказывал Лев Николаевич, — вижу, голубь. Я подхожу к нему, он сидит, не боится. Подхожу еще — не улетает. Что такое? Смотрю, другой голубь бьется о стекла и не может вылететь, а это дружка его сидит и ждет. Хочу того выпустить, а он боится, бьется. Насилу я его высвободил.
Но вот и Орел.
Нужно пересаживаться на другой поезд, которого ждать около часа. Вещи вынесли в вокзал. В отдельной комнатке при буфете первого и второго классов Душан стал разогревать Льву Николаевичу овсянку. Из вегетарианских блюд в буфете нашлась только спаржа. Ее поздно приготовили, и Лев Николаевич ел ее уже в вагоне, причем буфетчик предоставил в его распоряжение всю посуду, позволив ее увезти, с тем чтобы доставить ему обратно с какими‑нибудь попутчиками. Но Лев Николаевич успел поесть до отхода поезда.