Прочитав мое письмо, Лев Николаевич одобрил его.
— Да, — заметил он, — впечатление такое, что он не поймет таких взглядов… Да и трудно спорить с выводами: ведь основное его мировоззрение он не может изменить.
Революционер писал между прочим: «Социализм — моя вера, мой бог».
— Но всегда утешает, — добавил опять Лев Николаевич, — что могут понять другие.
— Позовите сюда Ернефельта и детей, — сказал он, когда я хотел уйти из кабинета. — Я, грешный человек, хотел говорить с ними, да там говорить невозможно.
Лев Николаевич имел в виду постоянный общий шум в зале, когда его речь, как и сегодня, бесцеремонно перебивали или когда давали общему разговору нежелательное, пустое направление.
Побеседовав со Львом Николаевичем в его кабинете, Ернефельты отправились осматривать парк и окрестности Ясной Поляны и потом всё восхищались их живописностью.
В их отсутствие Лев Николаевич выходил в зал, сидел в вольтеровском кресле и слушал рассказы Димы Черткова о распущенных нравах крёкшинских крестьян.
— Нужна религия, — сказал Лев Николаевич, — я все буду тянуть одну эту песню. А то всегда будет и разврат, и наряды, и водка.
Между прочим, Софья Андреевна предложила, чтобы я прочел вслух вновь открытую юношескую поэму Лермонтова, напечатанную в «Русском слове»[113].
— Скушно! — возразил Лев Николаевич.
Он взял газету.
— Да и какие дурные стихи, — сказал он и прочел вслух несколько первых строк, действительно очень невысоких в художественном отношении.
Так поэма и осталась непрочитанной.
После обеда Лев Николаевич играл с Ернефельтом — отцом в шахматы. Оба обыграли друг друга по разу. По окончании игры завязался между ними разговор, тут же за шахматным столиком. Постепенно все собрались в кружок около них: Татьяна Львовна, Ольга Константиновна, Душан Петрович, дети Ернефельта, я, Дима Чертков.
Больше всего говорили о Генри Джордже[114]. Выяснилось, что его нигде не признают или не понимают: ни в Финляндии (по словам Ернефельта), ни русские крестьяне (по свидетельству Льва Николаевича), не говоря уже о правительствах всех европейских государств.
Удивительно, — говорил Лев Николаевич, между прочим, — люди мыслят не по требованию духа, а по требованию выгод того положения, в котором они находятся. Так это с большинством привилегированных классов. Положение земельного вопроса теперь то же, что положение вопроса о крепостном праве перед освобождением крестьян. Я всегда привожу это сравнение. Передовые люди и тогда, так же как теперь по отношению к земельной собственности, чувствовали несправедливость рабства, но, как декабристы, по разным причинам не могли его уничтожить, хотя и пыталис ьсделать это. И так же были защитники крепостного права, как теперь — земельной собственности.
Затем Лев Николаевич расспрашивал Ернефельта о Финляндии.
— Истинная справедливость должна распространяться не на один народ, а на все человечество, — сказал он по поводу сообщения Ернефельта о патриотизме большинства финнов.
— А какова у вас грамотность? — спросил он Ернефельта.
— Очень большая, — был ответ.
Лев Николаевич сообщил о своем плане справочного словаря для народа.
— Ведь вот у нас на полке стоит энциклопедия, и в любой момент мы можем ею пользоваться, — говорил Лев Николаевич, — а ведь у простого народа ничего этого нет. Конечно, ему нужен переработанный справочник. Нужно прямо взять наш словарь и одно откидывать, другое переделывать. Скажем, какой‑нибудь неизвестный писатель — это, очевидно, не нужно, и это выкидывать. А встретится, например, слово «Голландия» или «электричество», — это, конечно, нужно, но только нужно изложить это, имея в виду людей, прошедших в лучшем случае лишь школу грамотности. Я думал об этом, — добавил Лев Николаевич, — и как раз получил письмо из Харькова[115], где мне сообщают, что неизвестное лицо выражает желание пожертвовать для доброй цели пятнадцать тысяч рублей и просит меня указать эту цель. И вот я думаю, что можно бы употребить эти деньги на составление такого словаря. Я написал об этом. Ответа пока не было.
После, улучив минуту, когда Лев Николаевич был один, я, как мне ни совестно было, напомнил ему (что собирался и не мог решиться сделать в течение последних пяти — семи дней), что он хотел написать «препроводительное письмо» издателю моей книги и что теперь я отсылаю рукопись Битнеру, поэтому письмо его было бы нужно.
— А разве я не написал его? — удивился Лев Николаевич.
— Нет.
— Как же, как же, я обязательно напишу, — отвечал он.
При прощании, через некоторое время, он спросил меня, что мог бы он написать в письме. Я отвечал, что только то, приблизился я или нет более или менее к верному пониманию его взглядов.
— Так я напишу в таком роде, — сказал Лев Николаевич, — что взгляды мои изложены совершенно правильно, что мне очень радостно было читать вашу работу и что я думаю, что она нужна… Да я ужасно глуп сегодня, — улыбнулся он внезапно, — и хорошенько обдумаю все завтра[116].
И, крепко пожав мне руку, пошел к себе. С гостями он уже простился. Они уезжали в Телятинки, чтобы завтра, не заезжая к Льву Николаевичу, отправиться на родину.
22 марта.
День с Ернефельтами в Телятинках. Арвид Александрович Ернефельт— очень интересный человек, простой, искренний, тихий и скромный. Такие же у него и дети.
Вечером, собравшись все вместе, говорили о смерти и о страхе ее. Высказалось несколько человек.
— Всегда по этим вопросам высказываются разными словами, никогда не встретишь совершенно совпадающих мнений, — заметил Ернефельт.
Беседа наша была прервана внезапным приездом кучера Толстых в больших санях парой гуськом, с письмом от Льва Николаевича, в котором он приглашал Ернефельта приехать к ним еще, хоть на часок, и высказывал огорчение, что тот не приехал днем.
Как ни жалко было всем телятницам, Ернефельты должны были немедленно собраться и уехать в Ясную, чтобы оттуда уже отправиться на вокзал.
Во всех нас они оставили прекрасное впечатление. И пожили‑то они в Телятинках всего два дня, а после их отъезда вдруг как‑то сразу стало скучно и пусто вокруг. И вспомнились опять слова Льва Николаевича, сказанные им мне, когда я рассказывал, как быстро я подружился с Чертковыми:
— Нас соединяет то, что Одно во всех нас.
23 марта.
Приехав в Ясную Поляну, нашел там для себя письмо от Димы Черткова, уехавшего вместе с финнами. Он сообщал, что Лев Николаевич согласился писать пьесу для домашнего спектакля для крестьян, который затеваем мы в Телятинках. Мне Лев Николаевич тоже подтвердил это[117].
Сегодня Лев Николаевич прочел мне вслух написанное им письмо о самоубийствах[118]. В нем проводилась мысль о необходимости религии. Начало — очень остроумно и забавно и написано в форме, приближающейся к художественной. Слушая это начало, я не мог удержаться от смеха. Лев Николаевич тоже смеялся. Потом говорил:
— Я как раз читал в газете мнение профессора о самоубийствах. Он перечисляет разные причины самоубийства: и психические и всякие, а об отсутствии религии ни слова не говорит.
Меня оставили в Ясной Поляне до вечера, чтобы послушать музыку молодого человека А. П. Войтиченко из Нежина, приехавшего поиграть Льву Николаевичу на «кимвалах». Играл он очень хорошо. Лев Николаевич подарил ему, по его просьбе, свой портрет с надписью и заметил ему все‑таки, что играет он недостаточно ритмично и что в его исполнении слишком резки переходы между piano и forte.