— Душа моя, — порывисто и горячо воскликнул Лев Николаевич, — да ведь в этом вся жизнь!..
Затем на вопрос Скипетрова о том, признает ли Толстой в науке самостоятельные теоретические вопросы, помимо их прикладного значенйя, как, например, открытия астрономии и т. п., Толстой ответил:
— Я их никогда не отрицал. Я только говорю, что в наше время этот интерес невозможен. Знания должны развиваться равномерно. Между тем в наше время одни из них чрезвычайно вытянуты, удлинены, а другие остаются в зачаточном состоянии. Это уродливо, ненормально… Но в другое время, я не отрицаю, все эти и параллаксы и кометы Галлея будут иметь значение. Об этом скоро выйдет моя переписка со Шмитом, немецким анархистом, хорошим человеком, но, к сожалению, очень ученым. Я отвечаю на его возражения [27].
Затем Лев Николаевич поделился с нами своей мыслью о том, что необходимо составить самоучители, — именно самоучители, а не учебники, — по разным отраслям наук для тех людей, которые жаждут знаний, образования и не могут найти его нигде, иначе как и школах, которые только развращают. Люди эти, от которых Лев Николаевич получает ежедневно письма, преимущественно молодые крестьяне, только — только грамотные, окончившие разве лишь низшую школу. В первую очередь необходимы самоучители по языку и математике (арифметике, геометрии), а также по совершенно новому предмету: «Истории нравственного движения человечества». Лев Николаевич уверен, что «Посредник»[28] возьмется печатать эти самоучители и получит доход и что они необходимы. Как это ни странно, эта же мысль о точно таких самоучителях приходила уже раньше и мне. Теперь я всей душой посочувствовал идее Льва Николаевича. О них он говорил уже с Буланже. Так как этот последний находился сейчас в Ясной Поляне, Лев Николаевич захотел позвать его. Для этого он несколько раз крепко постучал кулаком в стену у своего столика. Явилась Александра Львовна, которую он и просил вызвать Буланже.
— Павел Александрович, — сказал он, когда тот пришел, — вот эти господа, то есть не господа, а братья, друзья, будут работниками над самоучителями, а вы — главный редактор…[29].
И Лев Николаевич вновь развил стою идею о самоучителях.
Потом Буланже стал читать Льву Николаевичу в нашем присутствии свою статью с популярным изложением жизнеописания и учения Будды [30]. Лев Николаевич делал замечания и поправки. Потом он пошел принимать ванну, и чтение прервалось. Все мы попрощались со Львом Николаевичем и ушли
26 января.
Вечером в аллею яснополянской усадьбы почти одновременно въехало двое саней: мои и чьи‑то запряженные парой, с бубенчиками. Оказалось, приехал из Ясенок писатель П. А. Сергеенко, с которым мы и познакомились у крыльца дома Льва Николаевича. С сыновьями Сергеенко Алексеем и Львом я познакомился и подружился еще в Крёкшине, у В. Г. Черткова. Сергеенко привез граммофон и недавно вышедшие пластинки с голосом Толстого [31].
Наверху, в столовой, Лев Николаевич играл в шахматы, кажется с Сухотиным. Там был и сын Льва Николаевича Андрей с женой. Поздоровавшись, Толстой просил меня подождать. Я спустился в комнату Душана Петровича Маковицкого.
Через некоторое время пришел Лев Николаевич и продиктовал мне поправки к его ответу на письмо о «загробной жизни», полученное из Сибири[32].
Так как на столе у Душана чистой бумаги не оказалось, то я писал на листах, вырванных из записной книжки. Заметив, что я вырываю вторые два листа, Толстой сказал:
— Ай — ай! Сколько вы бумаги вырвали!.. Ну, я вам подарю записную книжку, у меня есть лишняя… Меня Софья Андреевна награждает ими.
Работу мою Лев Николаевич обещал просмотреть утром, а пока просил Татьяну Львовну дать мне следующие листы «доступного» «На каждый день» и предложил остаться послушать граммофон.
Лев Николаевич и сам слушал граммофон вместе с другими. Он почти все время молчал, когда граммофон сначала воспроизводил Толстого, а потом — Кубелика, Патти, Трояновского.
Но во время слушания произошел интересный инцидент. Машина стояла в гостиной, причем отверстие трубы направлено было в зал, вероятно для вящего эффекта. Слушатели сидели в зале (столовой) полукругом у двери в гостиную. Потом граммофон почему- то перенесли в зал и поставили на большой стол, близко к противоположной от входа стене, повернув трубу к углу, где за круглым столом, уютно освещенным лампой, поместились все Толстые и Сухотины.
Во время перерыва между двумя номерами Лев Николаевич произнес:
— Нужно бы повернуть трубу к двери, тогда бы и они могли слышать.
«Они» — это были лакеи, какой‑то мальчик, какая‑то женщина и еще кто‑то, — одним словом, прислуга, которая в передней толпилась на ступеньках лестницы и сквозь перильца заглядывала в зал и ловила долетавшие до нее отрывки «слов графа», — как они говорили, что я слышал, проходя по лестнице.
Наступило едва заметное молчание.
— Ничего, папа, — быстро заговорил Андрей Львович, все хлопотавший около граммофона, — его ведь по всему дому слышно, и даже внизу!..
— Даже в моей комнате все слышно, — добавила Софья Андреевна.
Толстой молчал. Минут через пять Андрей Львович повернул трубу, как говорил отец.
— Что, папа, — рассмеялась Татьяна Львовна, — тебе уже надоело?
Лев Николаевич ничего не отвечал, только как‑то ежился в кресле.
— Должно быть, немножко да? — продолжала она смеяться.
И все засмеялись.
Прошло еще минут десять. Толстой встал и вышел из комнаты.
Завели «Не искушай», дуэт Глинки. Пели «Фигнера», как выразилась Татьяна Львовна.
Лев Николаевич пришел по окончании номера и заметил, что «очень мило!». Еще ему понравилась серенада из «Дон — Жуана» в исполнении Баттистини. Ее он, оказывается, всегда особенно любил. Усевшись в вольтеровское кресло у двери в гостиную, Лев Николаевич долго разговаривал с Сергеенко относительно конструкции граммофона.
Подали чай. Я остался по приглашению Софьи Андреевны. Пока садились за стол и начали пить, Лев Николаевич снова ушел. За столом завязался оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, часто сводится разговор в большой столовой яснополянског обелого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Сухотин, его жена и Сергеенко отмечали крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.
— Русский мужик — трус! — возражал Андрей Львович. — Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов!..
— Крестьяне — пьяницы, — говорила Софья Андреевна. — Войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.
Вошел Толстой. Разговор было замолк, но не больше чем на полминуты.
Лев Николаевич сидел, насупившись, за столом и слушал. Поверх рубахи на плечи у него накинута была желтая вязаная куртка.
— Если бы у крестьян была земля, — тихо, но очень твердым голосом произнес он, — так не было бы здесь этих дурацких клумб, — и он презрительным жестом показал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами.
Никто ничего не сказал.
— Не было бы таких дурацких штук, — продолжал Лев Николаевич, — и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.
— Пятнадцать! — поправила Софья Андреевна.
— Ну, пятнадцать…
— Помещики — самые несчастные люди! — продолжала возражать Софья Андреевна. — Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ…