— Ну да, конечно! — воскликнула Бенедетта. — Викторина должна быть там, я недавно ее видела и позвала ее, когда бедняжка Дарио чуть не потерял голову… Странно, почему она не пришла?
Лицо Бенедетты, разгоряченное борьбою, все еще пылало; слегка наклонившись к Пьеру, она порывисто воскликнула:
— Послушайте, господин аббат, я вам все расскажу, я не хочу, чтобы вы слишком уж плохо думали о моем бедном Дарио. Это было бы очень грустно… Видите ли, я немножко сама во всем виновата… Вчера вечером Дарио предложил мне встретиться здесь и обо всем спокойно потолковать. Я знала, что тетушки в этот час в гостиной не будет, и предложила ему прийти… Это так естественно, не правда ли? Увидеться, поговорить: ведь мы испытали такое огорчение, когда узнали, что, наверно, так никогда и не удастся расторгнуть мой брак. Все это слишком мучительно, надо было на что-то решиться…
Но едва только Дарио пришел, мы оба расплакались, крепко обнялись, осыпая друг друга ласками, и слезы наши смешались. Я без конца целовала Дарио, твердила, что обожаю его и мысль, что я причина его несчастья, приводит меня в отчаяние, говорила, что не в силах видеть, как он страдает, и, наверно, умру от горя. Возможно, это и придало ему смелости, ведь Дарио не ангел, я не должна была так долго сжимать его в своих объятиях… Понимаете, господин аббат, он под конец совсем обезумел и пожелал добиться того, что я поклялась перед мадонной подарить только моему супругу.
Бенедетта сказала это спокойно и просто, ни тени смущения не было на ее красивом лице; она оставалась такой же рассудительной и трезвой, как обычно. Слегка улыбнувшись, она продолжала:
— О, я хорошо знаю моего бедного Дарио и все-таки люблю его, люблю наперекор всему. С виду он хрупкий, даже несколько болезненный, но это страстная натура, жаждущая наслаждений. Да, кровь предков бурлит у него в жилах, мне ли этого не знать, у меня у самой в детстве случались такие яростные вспышки, что я каталась по земле, да и теперь, когда на меня находит, я вынуждена с собою бороться, истязать себя, чтобы не наделать глупостей… Бедняжка Дарио! Он так не привык страдать! Он совсем как ребенок, — требует, чтобы исполняли все его прихоти! Но, в сущности, он очень благоразумен, он меня ждет, он-то понимает, что подлинное его счастье — со мною, ведь я так его люблю!
И облик молодого князя, до того лишь смутно рисовавшийся Пьеру, стал для него проясняться. Сгорая от любви к двоюродной сестре, Дарио не отказывал себе в развлечениях. Преисполненный редкого эгоизма, юноша этот был все же очень мил. Он не был создан для страдания, страдание, уродство, бедность, кого бы они ни касались, приводили его в ужас. Телом и душой отзывался он на радость, блеск, на всяческие соблазны, впивая жизнь, озаренную сиянием яркого солнца! Упадочность, вырождение обрекали его на эту праздную жизнь; не способный ни думать, ни желать.
Дарио и не пытался приспособиться к новому политическому режиму. К тому же его одолевала безмерная гордыня, присущая исконному римлянину. Однако леность уживалась в нем с проницательностью, с трезвостью и здравым смыслом, никогда его не покидавшим, а черты вырождения придавали ему какую-то томную прелесть; его постоянно тянуло к женщине, ему были присущи вспышки бешеного желания, необузданная чувственность дикаря.
— Бедняжка Дарио, пусть ходит на свидания к другой, я разрешаю, — тихонько добавила Бенедетта со своею обворожительной улыбкой. — Не надо требовать от мужчин невозможного, я не хочу, чтобы это стоило ему жизни.
Пьер смотрел на нее, недоумевая, поколебленный в своих представлениях о ревнивости итальянок, и Бенедетта, горя восторженным обожанием, воскликнула:
— Нет, нет, я не ревную к этим увлечениям! Раз ему доставляет удовольствие — пусть, меня это не печалит. Я ведь знаю, что он непременно ко мне вернется, что он будет мой, только мой, когда я захочу, когда это станет возможно.
Наступило молчание, гостиная полнилась сумраком, тускнела позолота больших консолей, от темного потолка и старых желтых обоев цвета осенней листвы веяло беспредельной грустью. И тут луч света, случайно упавший на стену, повыше дивана, на котором сидела Бенедетта, вырвал из мрака картину — портрет юной красавицы в тюрбане, прекрасной Кассии Бокканера, прапрабабки Бенедетты, страстной возлюбленной и мстительницы. И вновь сходство поразило священника. Он заговорил, размышляя вслух:
— Искушение всего сильнее, неминуемо наступает минута, когда оно одерживает верх, и не войди я сейчас…
Бенедетта порывисто прервала его:
— Я, я!.. О, вы меня не знаете. Лучше умереть! — И в набожной экзальтации, охваченная суеверным порывом, вся трепеща от любви, она воскликнула в исступлении страсти, почти в экстазе: — Я поклялась мадонне, что подарю свою девственность любимому лишь тогда, когда он станет моим мужем, и пусть я пожертвовала своим счастьем, но я сдержала клятву и сдержу ее, хотя бы мне пришлось пожертвовать жизнью… Дарио и я, мы оба умрем, если так будет нужно, но я дала слово пресвятой деве, и ангелам в небе не придется печалиться обо мне.
В этом сказалась вся Бенедетта с ее безграничной простотой, на первый взгляд казавшейся непостижимо сложной. Молодая женщина, несомненно, была во власти сурового христианского учения о грехе, которое, бросив вызов извечной материи, силам природы, неизбывному плодородию жизни, видит человеческую добродетель в отречении от всего плотского, в непорочной чистоте. Но в Бенедетте говорило и другое: она полагала девственность бесценным даром любви, и этот чудесный дар, эту дивную радость она желала принести избраннику своего сердца, — но только тогда, когда всевышний соединит их и Дарио станет неограниченным господином ее тела. Вне брака, освященного церковью, религией, для Бенедетты существовал лишь смертный грех и всяческая скверна. Таким образом, становилось понятным ее упорное сопротивление Прада, которого она не любила, и ее отчаянное, мучительное сопротивление Дарио, которого она обожала, но отдаться которому соглашалась лишь после того, как вступит с ним в законный брак. Какая пытка для этой пламенной души пойти наперекор собственной любви! Какая жестокая борьба: чувство долга, верность клятве, принесенной деве Марии, противостояли страстям, присущим всему ее роду, страстям, которые порой, как признавалась сама Бенедетта, бушевали в ней, подобно буре. Способная на вечную и преданную любовь, Бенедетта при всем своем житейском неведении и природной сдержанности жаждала того, что составляет самую суть любви, жаждала плотских радостей. Не было девушки более земной, чем она.
Пьер глядел на нее сквозь гаснувшие сумерки, и ему казалось, что он впервые видит, впервые понимает ее. Несколько полные и чувственные губы, огромные и бездонные черные глаза на спокойном, рассудительном, ребячески нежном лице говорили о двойственности ее натуры. И к тому же в глубине этих пламенных глаз, под покровом этой лилейно-чистой кожи просвечивали суеверное упорство, гордыня и своеволие; то было упорство женщины, которая упрямо сберегала себя для единственной любви, шла на все, чтобы ею насладиться, женщины благоразумной, но во имя страсти всегда готовой на любое безрассудство. О, ничего удивительного, что она любима! Пьер хорошо пони-мал, что эта обаятельная женщина, с такой чарующей искренностью, с таким пылом оберегающая себя, чтобы тем щедрее себя отдать, должна составить счастье своего избранника. Бенедетта представлялась ему младшей сестрой прекрасной и трагической Кассии, которая, отвергнув жизнь и свою отныне никому не нужную девственность, бросилась в Тибр, увлекая за собой своего брата Эрколе и труп своего возлюбленного Флавио!
Повинуясь душевному порыву, Бенедетта взяла Пьера за руки.
— Господин аббат, вот уже две недели, как вы здесь, и я искренне к вам расположена, я чувствую: вы нам друг. Если вы не сразу нас поймете, не судите нас все же чересчур строго. Я не слишком искушена в науках, но, клянусь, всегда стараюсь поступать, как мне подсказывает совесть.