Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Папа еще долго развивал эту мысль. И Пьеру вспомнился рассказ дона Виджилио о всемогущих иезуитах, прячущихся в тени Ватикана, как, впрочем, повсюду, — иезуитах, властно управляющих церковью. Неужто правда, что папа, до глубины души, как думалось Пьеру, проникнутый учением святого Фомы, папа — политик и миротворец, тоже из их числа; что он, сам того не сознавая, послушное орудие в ловких руках этих людей, которые посягают на завоевание человечества? Он так же вступает в сделку с веком, приспособляется, угодничает, чтобы властвовать над миром. Пьеру никогда еще не было столь беспощадно ясно, как низко пала церковь, живущая только за счет уступок и дипломатии. Он видел теперь насквозь это римское духовенство, этих вначале почти недоступных пониманию французского священника церковных заправил во главе с папой, кардиналами, прелатами, — папой, которому самим богом препоручено распоряжаться земными царствами — людьми и странами. И вот сановники церкви постепенно устраняют бога, они оставляют его в глубине святилища, не допуская никаких дискуссий на его счет, навязывая догматы, основанные на признании его истинности, доказательством которой они более себя не утруждают, не видя пользы в бесплодных богословских спорах, призванных подтвердить его существование. Раз они правят от его имени — ясно, что он существует. И этого довольно. Отныне они властвуют именем божьим, охотно, для видимости, подписывают соглашения, но не соблюдают их, склоняясь только перед силой, неизменно сохраняя господство, чтобы в конце концов одержать полную победу. В ожидании этого часа они действуют как заурядные дипломаты, как чиновники на службе у бога, подготавливая грядущее его торжество, постепенное завоевание вселенной, причем религия становится лишь всенародным воздаянием почестей, ему оказываемых, со всей той пышностью и великолепием, какие покоряют толпу; единственная цель этих служителей господа — установление беспредельной власти церкви над восхищенным и покоренным человечеством, или, вернее, их собственной власти именем бога и вместо него, поскольку они наглядно его представляют и ниспосланы им. Они последыши римского права, они всего лишь детища этой древней римской почвы, и если они выжили, если они надеются жить века, до обетованного часа, когда им будет возвращена вселенская власть, то это возможно потому, что они — прямые наследники цезарей, облаченные их пурпуром, потому что кровь Августа неиссякаемой струей течет в их жилах.

Пьер устыдился наконец своих слез. Какое он слабонервное, чувствительное и восторженное создание! Он смутился своей душевной наготы. И такой ненужной, великий боже! Такой неуместной здесь, в папских покоях, где еще никто и никогда не произносил подобных речей, перед главою церкви, которому не подобало их слушать. Как отвратительна политическая идея папства — властвовать через посредство сирых и обездоленных! Разве это не волчья повадка — стать на сторону народа, освободившегося от своих старых хозяев, чтобы сделать его своей добычей? И что за безумие с его стороны — вообразить, что хоть один римский прелат, кардинал, папа способен примириться с возвратом к христианской общине, с новым расцветом первоначального христианства, которое объединит одряхлевшие, раздираемые ненавистью народы. Подобная идея не могла уложиться в представлении людей, веками господствовавших над миром, проникнутых безотчетным презрением к сирым и страждущим, а потому совершенно неспособных к чувству любви и милосердия.

Но Лев XIII неумолчно продолжал говорить своим густым басом. И священник услышал:

— Почему вы столь враждебно отозвались в вашей книге о Лурде? Лурд, сын мой, оказал церкви великие услуги. Когда мне доводится слышать о трогательных чудесах, почти каждодневно свершающихся в Гроте, я выражаю пожелание, чтобы чудеса эти были узаконены, подтверждены и научно засвидетельствованы. И, судя по тому, что я читал, полагаю, что в настоящее время наши недоброжелатели не могут более сомневаться, ибо чудеса доказаны отныне с научной неопровержимостью… Науке, сын мой, надлежит быть служанкою господа. Она ничто перед ним, и только через него придет она к истине. Всякое иное решение, сколько бы их сейчас ни находили и как бы они, на поверхностный взгляд, ни опрокидывали догматы, рано или поздно будет признано ложным, ибо исполнятся сроки — и божественная правда восторжествует. Все это, впрочем, простые истины, но их вполне достаточно для водворения мира и благоденствия, ежели бы люди захотели ими удовольствоваться… И не сомневайтесь, сын мой, что вера вполне совместима с разумом. Разве не свидетельство тому святой Фома, сумевший все предвидеть, объяснить, поставить на свое место? Веру вашу поколебал натиск испытующего разума, вы познали тревоги, смятение, от коих небо избавило священнослужителей Рима, этой колыбели древней веры, освященной кровью стольких мучеников. Но мы не боимся испытующего разума, изучайте, вчитывайтесь в писания святого Фомы, и вера возвратится к вам и восторжествует окончательно, еще более окрепнув.

Пьер слушал, ошеломленный, словно свод небесный обрушился ему на голову. Боже праведный! Лурдские чудеса — доказанные научно, наука — служанка господа бога, вера — совместимая с разумом, святой Фома, которым должно довольствоваться познание в девятнадцатом веке! Что ответить, о боже? И к чему отвечать?

— Самая греховная и самая опасная из книг, — заключил Лев XIII, — книга под названием «Новый Рим», уже сама по себе зараженная ядом сомнений и лжи, тем более достойна осуждения, что, обладая несомненными красотами слога, она преподносит в извращенном виде благородные и несбыточные мечтания. Наконец, это книга, которую священник, создавший ее в минуту затмения, должен в знак раскаяния предать публичному сожжению, дабы та самая рука, что написала эти страницы, навеянные заблуждением и соблазном, их и уничтожила.

Пьер внезапно встал и выпрямился. В непроницаемой тишине, обступившей со всех сторон эту мертвенную, едва освещенную комнату, слышалось только дыхание Рима, ночного, окутанного мраком Рима, огромного и темного, усеянного звездной пылью. И священнику захотелось крикнуть: «Веру я действительно утратил, но я думал обрести ее снова вместе с жалостью, которую пробудили в моем сердце страдания человечества. Вы были моей последней надеждой, отцом, спасителем обездоленных. И вот мечта моя рухнула: накануне страшной братоубийственной схватки, готовой вот-вот разразиться, вы не сможете стать новым Иисусом, несущим людям мир. Вы не сможете покинуть трон и, выполняя высокие заветы братства, зашагать по дорогам вместе с сирыми и убогими. Ну, что ж! С вами покончено, как покончено и с вашим Ватиканом, и с вашим святым Петром! Все рушится под натиском подымающегося народа, растущего знания. Вас больше нет, святой отец, вместо вас одни только руины!»

Но он не произнес этих слов. Он склонился и сказал:

— Святой отец, я смиряюсь перед вашей волей и осуждаю мою книгу.

Голос его дрожал от горечи и отвращения, он безвольно опустил руки, словно душа его расставалась с телом. То была точная формула смирения: «Auctor laudabiliter se subjecit et opus reprobavit» — «Автор проявил похвальное смирение и осудил свой труд». Не могло быть отчаяния величавее и возвышеннее, чем в этом признании своего заблуждения, признании, убивавшем всякую надежду. Но какая страшная ирония! Он, поклявшийся никогда не отрекаться от своей книги, книги, за торжество которой он столь пламенно боролся, теперь отрекался от нее, внезапно ее отвергал, не потому, что полагал греховной, а потому, что понял всю бесплодность и несбыточность своих мечтаний, похожих на грезы влюбленного, на сновидения поэта. О да! Раз он обманулся, раз то был всего лишь сон и он не обрел здесь ни того бога, ни того пастыря, каких жаждал обрести на благо человечества, — чего ради упорствовать, теша себя иллюзией счастливого пробуждения! Лучше швырнуть свою книгу на землю, как опавший осенний лист, лучше отречься от нее, отсечь, как омертвелую длань, отныне ненужную и бесполезную!

136
{"b":"209707","o":1}