Пьера, словно охваченного пламенным порывом, несло, толкало вперед. Наконец-то, наконец он увидит папу, откроет, изольет ему душу! Как давно ждал он этой минуты, как отважно боролся за то, чтобы она наступила! И ему припомнились все преграды, намеренно воздвигаемые на его пути со дня приезда; и эта длительная борьба, и этот нежданный успех все усиливало лихорадку нетерпения, обостряло жажду победы. Да, да! Он победит, он расстроит ряды своих противников. Ведь он говорил монсеньеру Форнаро: разве может святой отец осудить его книгу? Разве не выражает она самые сокровенные помыслы папы? Быть может, Пьер немного о ней поспешил, но это грех простительный. И аббату вспомнилось, как он заявил однажды монсеньеру Нани, как он поклялся, что никогда сам не изымет свою книгу, ибо не сожалеет ни о чем, ни от чего не отрекается. В эту минуту напряженного ожидания и сильного нервного возбуждения, после нескончаемых переходов по огромному Ватикану, безмолвие и мрак которого он так остро ощущал, даже в эту минуту, проверяя себя, Пьер убеждался, что он полон отваги, воли к самозащите, к борьбе во имя торжества своей веры. Однако он испытывал все большую растерянность и пытался собраться с мыслями, недоумевая, как войти, что сказать, какие произнести слова. Смутное, тягостное чувство безотчетно угнетало и душило его; он был разбит, устал душою, и его поддерживала лишь возвышенная мечта, беспредельная жалость к обездоленным страдальцам. Да, да! Сейчас он войдет, падет на колени и, пусть бессвязно, выскажет все, изольет душу. И святой отец, без сомнения, улыбнется, отпустит его с миром, сказав, что не потерпит осуждения книги, в которой узнает самого себя, свои самые заветные мысли.
Пьер почувствовал такую слабость, что снова подошел к окну и прижался пылающим лбом к холодному стеклу. В ушах у него гудело, ноги подкашивались, в висках стучало. Он старался ни о чем не думать и глядел на Рим, потонувший во мгле, желая хоть ненадолго забыться таким же беспробудным сном. Пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей, аббат пробовал по расположению фонарей угадывать улицы, памятники. Но, казалось, безбрежное море раскинулось перед ним, мысли его путались, разбегались, тонули в бездонной пропасти мрака, усеянной обманчивыми огнями. О, только бы успокоиться, ни о чем не думать, пусть наступит ночь, глухая ночь забвения, ночь вечного сна, исцеляющего от нищеты и страданий! Внезапно Пьер отчетливо ощутил, что кто-то стоит у него за спиной, он оглянулся — и вздрогнул.
Действительно, позади, в черной ливрее, ожидал синьор Скуадра. Он опять молча поклонился, приглашая гостя следовать за собою. Потом пошел впереди, пересек малую тронную залу, медленно отворил двери спальной. Отступив, он впустил аббата и снова бесшумно закрыл за собой дверь.
Пьер очутился в спальне его святейшества. Он опасался, что будет потрясен, придет в исступление или остолбенеет: ему рассказывали, что женщины возвращались от папы, изнемогая и млея, как пьяные, либо неслись, словно одержимые, словно подхваченные незримыми крылами. Но внезапно тревожное ожидание, лихорадка нетерпения сменились у Пьера каким-то необычайным спокойствием, взор его прояснился, он увидел все. Он вошел, и ему ясно представилось огромное значение подобной аудиенции: он, простой, заурядный священник, предстанет перед всемогущим папой, главой церкви, неограниченным властелином душ. От этого свидания зависела вся его жизнь, религиозная и нравственная, и, быть может, именно эта внезапная мысль заставила его похолодеть на пороге грозного святилища, к которому он медленно приближался, исполненный трепета, и куда готовился войти со стесненным сердцем, ничего не видя, не слыша и не сознавая, лепеча ребяческие молитвы.
Позже, перебирая в памяти события этого вечера, Пьер вспоминал минуту, когда он увидел Льва XIII на фоне обитой желтым шелком большой комнаты с огромным альковом, столь глубоким, что в нем тонула кровать, да и вся прочая скромная обстановка — и кушетка, и шкаф, и сундуки, знаменитые сундуки, где, по слухам, за тройными замками хранились ценности, пожертвованные во славу динария св. Петра. Большой письменный стол в стиле Людовика XIV с медной резьбою стоял напротив высокой консоли в стиле Людовика XV, покрытой позолотой и раскрашенной; на ней горела лампа, рядом висело большое распятие. В комнате было голо, только три кресла да четыре или пять стульев, обтянутых светлым шелком, заполняли пустоту, а на полу лежал весьма потертый ковер. И в одном из кресел, перед небольшим переносным столиком, где стояла другая лампа, накрытая абажуром, сидел Лев XIII. На столике лежали три газеты, две французские и одна итальянская, развернутая, словно папа только сию минуту ее отложил, чтобы размешать длинной позолоченной ложечкой стоявший перед ним в стакане сироп.
И так же ясно, как он видел комнату, Пьер видел и одеяние папы: белую шерстяную сутану с белыми нее пуговицами, круглую белую шапочку, белую накидку, белый пояс с золотыми кистями, на концах которого виднелись вышитые золотом ключи. Чулки были тоже белые, а туфли из красного бархата также были расшиты золотыми ключами. Но особенно удивило Пьера лицо, да и весь облик папы: тот словно истаял, аббат едва узнал его. Он уже в четвертый раз видел святого отца. Он встретил его однажды в погожий вечер среди очарования ватиканских садов, когда тот, улыбающийся и благосклонный, слушая сплетни из уст любимого прелата, семенил мелкими старческими шажками, подпрыгивая на ходу, как раненая птица. Пьер видел растроганного папу с порозовевшими от удовольствия щеками в Зале беатификаций, среди восторженной толпы, видел, как женщины дарили ему свои кошельки, белые, набитые золотом шапочки, как они вырывали серьги из ушей и швыряли их к ногам святого отца, казалось, готовые вырвать сердце и швырнуть его тоже. Пьер видел папу в соборе св. Петра, восседающего на носилках, священнодействующего, в ореоле славы земного божества, которому христианский мир поклоняется, точно идолу в золотой оправе, осыпанной драгоценными каменьями, идолу, чей лик застыл в державной иератической неподвижности. И вот он снова видит папу, здесь, в кресле, в домашней обстановке: тот сделался еще тщедушнее, он стал так хрупок, что Пьер ощутил тревогу, смешанную с умилением. Особенно поразила его шея, неправдоподобно тонкая, словно шея дряхлой, беленькой птички. Бледное, как алебастр, лицо было донельзя прозрачным, крупный нос, говоривший о властной натуре, просвечивал на свету, словно обескровленный. Большой рот с совершенно белыми губами тонкой чертою перерезал нижнюю часть лица, и лишь прекрасные глаза, удивительные, сверкавшие, как черные алмазы, глаза, сияли молодостью, излучали силу, которая заставляла открывать душу и говорить только правду. Из-под белой шапочки выглядывали завитки легких белых волос, белым венчиком обрамлявших худощавое белое лицо, и вся эта белизна облагораживала уродливую внешность, придавая ей чистоту духовности, так что телесная оболочка как бы уподоблялась цветку непорочной лилии.
Пьер с первого же взгляда обнаружил, что синьор Скуадра заставил его ждать не затем, чтобы побудить папу надеть чистую сутану, ибо сутана на святом отце была вся в табачных пятнах и вокруг пуговиц шли темные разводы; на коленях у Льва XIII, совсем по-домашнему, лежал платок, которым он обтирал лицо. Впрочем, он, видимо, был здоров и уже оправился от вчерашнего недомогания; будучи весьма воздержанным и умеренным, он легко оправлялся от всякого недомогания, так как серьезного недуга у него не было, и он с каждым днем естественно угасал, подобно тому как, постепенно сгорая, однажды вечером угасает светильник.
Пьер еще в дверях ощутил на себе пристальный взгляд сверкавших, как два черных алмаза, глаз. Стояла давящая тишина, в нерушимом покое уснувшего Ватикана недвижным и тусклым пламенем горели лампы, и вдали виднелся только затопленный мраком древний Рим, подобный черному озеру, в котором отражаются звезды. Пьер приблизился, троекратно преклонил колена и приложился к туфле красного бархата, покоившейся на подушке. Ни слова, ни жеста, ни мановения. Аббат выпрямился, два черных алмаза, два пламенных черных глаза, исполненных ума, все так же были устремлены на него.