— Нет, нет! Ты с ума сошла, замолчи.
Кардинал снова взял за руку контессину, всеми силами стараясь ее успокоить и подчинить своей воле. Ему самому уже все стало ясно, ибо он знал, какое пагубное влияние имел кардинал Сангвинетти на пылкого сумасброда Сантобоно; то было не прямое сообщничество, а лишь туманный намек, тайное подстрекательство, Сангвинетти натравил разъяренного зверя на своего соперника в тот час, когда папский престол мог оказаться свободным. У Бокканера внезапно открылись глаза, подозрение перешло в уверенность, несмотря на некоторые неясности и пробелы. Он не все еще понимал, но инстинктивно чувствовал, что это произошло, что это должно было произойти именно так.
— Нет, это не Прада, слышишь?.. У него нет никаких причин меня ненавидеть, а удар был направлен против меня, меня одного, ведь именно мне принесли эти фиги… Подумай хорошенько! Только случайное недомогание помешало мне их отведать, все же знают, как я их люблю. Я еще шутил, когда мой бедный Дарио лакомился фигами, просил его оставить самые сочные мне на завтра… Гнусное преступление замышляли против меня, а пострадал он, мой дорогой мальчик. О боже, какая трагическая случайность, какая чудовищная ошибка судьбы… Господи, господи! За что ты покинул нас?
Глаза кардинала были полны слез; Бенедетта слушала его, вся трепеща, но все еще сомневаясь.
— Дядя, но у вас же нет врагов, — возразила она. — Чего ради этот Сантобоно мог покушаться на вашу жизнь?
С минуту старик колебался, не осмеливаясь сказать правду и не находя ответа. В нем уже созрело решение сохранить все в тайне, замкнуться в гордом молчании. Потом, что-то вспомнив, он принудил себя солгать.
— Сантобоно всегда был не в своем уме, — сказал он. — Я знаю, он возненавидел меня с тех пор, как я отказался спасти от тюрьмы его брата, нашего бывшего садовника, отказался дать ему хорошую рекомендацию, ибо тот ее отнюдь не заслуживал… Порою самая ничтожная причина приводит к смертельной вражде. Вот он и решил, что должен отомстить за брата.
Не в силах спорить долее, Бенедетта, удрученная, изнемогающая, в отчаянии упала на кресло.
— Боже мой, может быть, вы и правы, не знаю, — простонала она. — Да и не все ли равно теперь, когда Дарио в опасности? Самое главное — спасти его, спасти во что бы то ни стало… Что они там делают так долго? Почему Викторина не идет за нами?
Снова наступило тяжелое, тревожное молчание. Не проронив ни слова, кардинал взял со стола корзинку, поставил в шкаф и запер его двойным поворотом ключа, затем положил ключ в карман. Должно быть, он решил, как только стемнеет, самолично спуститься к Тибру и бросить корзинку в воду, чтобы скрыть все следы. Но тут, обернувшись, он увидел двух аббатов, которые невольно следили за ним глазами. И он сказал им с величавым достоинством:
— Господа, надеюсь, мне незачем просить вас сохранить все в тайне. Бывают позорные происшествия, в которых не может, не должна быть замешана церковь. Предать уголовному суду кого-либо из духовных лиц, даже виновного, — значит набросить тень на все духовенство, ибо во время процесса разгорятся низкие страсти, и злонамеренные люди попытаются возложить ответственность за преступление на нашу святую церковь. Наш долг передать убийцу на суд всевышнего, господь бог сумеет достойно покарать злодея… А я, хотя покушались на меня самого, на мою семью, хотя посягнули на самого любимого, родного мне человека, я торжественно клянусь именем Спасителя, распятого на кресте, что не питаю ни гнева, ни жажды мести. Я хочу изгладить из памяти самое имя преступника, пусть его чудовищное злодеяние будет погребено в вечном безмолвии могилы.
Бокканера казался еще выше и величественнее, когда, простерши руку к небу, произносил эту клятву, предавая божьему правосудию врагов своих; он думал при этом не об одном Сантобоно, но и о кардинале Сангвинетти, угадав его тайное соучастие в убийстве. И этого гордого, благородного старца обуревала бесконечная скорбь, мучительная тоска при мысли о глухой борьбе за папскую тиару, о темных, диких страстях, разгорающихся во мраке.
Когда Пьер и дон Виджилио низко поклонились, обещая молчать, долго сдерживаемое волнение кардинала прорвалось наружу, и горькие рыдания подступили ему к горлу.
— Бедное дитя, бедный мой мальчик! — шептал он. — Единственный, последний потомок нашего рода, сердце мое, единственная моя надежда!.. Умереть, так ужасно умереть!..
Бенедетта в отчаянном порыве вскочила с кресла.
— Как, умереть?! Дарио не умрет! — вскричала она. — Я не хочу, мы его вылечим, мы пойдем к нему. Я обниму его, мы спасем его во что бы то ни стало.
Пойдемте, дядя, пойдемте скорее. Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы он умер!
Девушка устремилась к двери, видно было, что ничто не сможет ее удержать; но в этот миг на пороге появилась Викторина, растерянная, подавленная, утратившая свое обычное спокойствие.
— Доктор просит его высокопреосвященство и контессину прийти поскорее, сию же минуту.
Пьер, потрясенный, остолбеневший, не последовал за ними и остался вместе с доном Виджилио в залитой солнцем столовой. Как, неужели яд? Смертельный яд, точно во времена Борджа, скрытый в корзиночке с ягодами, преподнесенной тайным убийцей, которого даже не смеют выдать правосудию? Аббату вспомнились разговоры в коляске по дороге из Фраскати, предания о таинственных отравлениях, которые ему, как истому парижанину, казались нелепыми, годными лишь для развязки романтической драмы. Значит, они достоверны, все эти истории об отравленных букетах и ножах, о внезапной смерти прелатов и даже пап, которым подсыпали яд в чашку утреннего шоколада; значит, мрачный, неистовый Сантобоно действительно был отравителем, теперь Пьер уже не мог в этом сомневаться. Воскрешая в памяти весь вчерашний день час за часом, он представлял себе все в совершенно новом свете: аббат припомнил, как он невольно подслушал честолюбивые речи и угрозы кардинала Сангвинетти, его совет ускорить события в предвидении возможной кончины папы, — это подстрекательство к преступлению во благо святой церкви; как потом по дороге им встретился аббат с корзинкой фиг, как тот ехал в коляске по унылым, бесконечным полям Кампаньи, бережно держа на коленях свою зловещую поклажу. Эта проклятая корзинка преследовала теперь Пьера как кошмар, отныне он всегда будет вспоминать с содроганием ее форму, цвет, запах листьев и ягод. Яд, подумать только! Стало быть, это правда, и яды до сих пор существуют, их до сих нор применяют в таинственном мире «черных», в яростной, алчной, беспощадной борьбе за власть.
И внезапно в памяти Пьера возник еще один образ, образ графа Прада. Еще недавно, когда Бенедетта обвинила графа в убийстве, священник чуть было не выступил в его защиту, рассказав все, что знал: кто именно нес отравленные фиги и чья могущественная рука направляла этого человека. Но Пьера тут же остановила одна страшная мысль: если Прада и не совершил преступление, то знал о нем и не предотвратил. Теперь еще одно обстоятельство пришло Пьеру на память, кольнув его острой болью: он вспомнил черную курицу, внезапно издохшую под навесом, в полутемном дворе трактира, и лиловатую струйку крови, сочившуюся из ее клюва. Попугай Тата также лежал бездыханным на полу, из клюва его также сочилась кровь. Зачем же граф солгал тогда, зачем сказал, будто курицу заклевали? Пьер чувствовал, что не в силах разобраться в этом сложном сплетении темных страстей и тайных замыслов; не мог он постичь до конца и той мучительной внутренней борьбы, какая происходила в душе этого человека ночью, во время бала. С болью и трепетом вспоминал аббат, как они шли вдвоем поздней ночью к палаццо Бокканера, и смутно догадывался, какое страшное решение принял граф у входа во дворец. Хотя до сих пор было непонятно и неясно, желал ли Прада отравить самого кардинала или же втайне надеялся, что по воле случая смертоносная стрела отклонится в сторону и, сразив его молодого соперника, отомстит за него самого, несомненно было одно: Прада все знал, Прада мог остановить ход судьбы, но не захотел и предоставил слепому року свершить свое черное дело.