За стенкой у Гвидона жил Бяня — абориген Петроградской стороны, как он сам хвастался, петербуржец в десятом поколении.
— Я тебе зуб даю, руку на отсечение и вообще не сойти мне с этого места, если я, благородный человек, тебя обманываю: мой прапрапра… в общем, какой-то далекий дед дворянин недорослем был зачислен капралом в Павловский полк. Император Павел, убиенный, — ну, ты историю знаешь — вызвал его в Петербург, и этот самый мой пращур служил чуть ли не с шестнадцати лет в охране Инженерного замка… Хотя его потом Инженерным назвали, ну ты знаешь… И вот этот предок после заварухи с убийством царя попал в опалу, но в конце концов все-таки дослужился в гвардии до полного генерала. Вояка был знатный — Абдулов-Лейпцигский. Это ему за «Битву народов» вторую часть фамилии дали. Не слыхал? Странно — ты ж вроде интеллигент, историю знать должен… Ну да ладно. Вот он-то и был первым петербуржцем в нашем роду. Дворец имели на Французской набережной, к Кутузовым — соседям — визиты делали, а потом… Что было, то было — можешь, конечно, не верить, но это чистая правда.
Лицо Бяни приобретало страдальческое выражение.
— А сейчас я — усохший отпрыск славного рода. Вот, сижу тут в квартире, которая, между прочим, когда-то моим деду с бабкой принадлежала, невостребованный, водку дешевую с тобой пью. Цени!
Гвидон ценил Бяню, служившего в театре разнорабочим на подхвате, понимающе хлопал его по плечу:
— Жизнь все расставит по своим местам… И всех…
— Эт точно! — приободрялся Бяня. — Пришло время собирать камни, как сказано в Книге Книг, только вот «камни» все замшелые да почерневшие! — И он смотрелся в зеркало, разглядывая набухавшие под глазами мешки и неухоженную седеющую бороду, начинал корчить себе рожи. — Бя-я-ня, Бя-я-ня! Бяня и есть… Все ясно, как простая гамма.
Однажды «абориген» Бяня предложил артисту-«лимитчику» купить комнату у одной старушенции, да не просто так, а путем прописки на лишнюю жилплощадь — бабушка занимала слишком большой метраж для своей скромной персоны. А владела она ни много ни мало двумя комнатами в 12 и аж 32 (!!!) метра в знаменитом доме Бенуа — шедевре неоклассического модерна начала века. Этот огромный домище строился на деньги Первого Российского Страхового общества перед Германской войной, имел массу дворов, парадных и обычных — «колодцев» и выходил разными своими фасадами сразу на три улицы: Каменноостровский, Кронверкскую и Пушкарскую. При Советах въехала сюда разнообразная пролетарская и «сочувствующая» публика от самого «Мироныча» Кирова, не пощадившего стоявшую рядом старинную Матвеевскую церковь, до великого Шостаковича, который, впрочем, тоже вряд ли сочувствовал осиротевшим местным прихожанам. Интересовавшей Гвидона бабульке, а тогда еще молодой совторгслужащей, и ее семейству досталась жилплощадь в корпусе по Пушкарской. С годами она осталась одна в своих бескрайних двух комнатах: муж погиб на фронте, младшие дети не пережили блокаду, а старшая дочь тоже давно умерла от непонятной болезни, едва выскочив замуж и даже не оставив внуков. По словам Бяни выходило, что на «лишнюю площадь» можно было прописать любого человека с улицы — все умещалось в рамки закона, а хозяйка совсем не была против добавить к своим «гробовым» конвертируемую валюту.
Настал день, когда Гвидон решился наконец посетить бабушку и договориться о сделке. Гвидону старушка сразу понравилась: «Видно, добрая бабуля. Торговаться не станет, и разных маразматических заморочек с ней, похоже, не будет». Юркая, вполне еще крепкая и жизнерадостная, хозяйка сразу засуетилась, захлопотала на общей кухне. Угощая измученного жизнью артиста, с гордостью «по секрету» поведала, что ей вот-вот стукнет девяносто восемь и она мечтает отметить столетний юбилей. «Вот это я понимаю! — восхитился Гвидон. — Такое впечатление, что из их поколения — тех, кто до революции родились, — редко кто не дожил до девяноста. Нам бы до шестидесяти протянуть… Нет — хотя бы до семидесяти пяти, а то уже сейчас память хреновая и башка трещит ко всякой перемене погоды». Правда, он тут же вспомнил, сколько таких, как эта бабулька, лежит на Пискаревке или где-нибудь в бескрайних сибирских просторах, устыдился и подумал: «Кто-то из великих сказал: пока человек не потерял чувства стыда, он остается человеком. Значит, у меня еще не все так плохо». Хозяйка-долгожительница сочувственно выслушала Гвидонов рассказ о мытарствах артиста без прописки и тут же согласилась на его предложение — сумма в 2500 долларов казалась ей целым богатством. Гвидон тут же безропотно отдал деньги и решил, что дело в шляпе.
Он сразу отнес документы на выписку из театрального общежития (где, как уже известно читателю, давно не проживал, а лишь изредка «отмечался») и устроил по этому поводу бурный мальчишник.
Радостный, он заявился в паспортный стол с большой коробкой шоколадных конфет оформлять прописку в доме Бенуа. Конфеты паспортистка взяла без колебаний, но тут же заявила, что прописать Гвидона на данную площадь не представляется возможным, так как у проживающей по данному адресу гражданки — ответственной квартиросъемщицы имеется зять, давно прописанный по этому же адресу. У старушки-то с памятью оказалось не все в порядке, и она забыла о зяте, да и попросту не сообразила, что для прописки нового жильца необходимо согласие всех домочадцев.
С горя Гвидон забрел в ближайшее заведение, где продавали «в розлив», и выпил сто пятьдесят. Потом взял еще… Несколько дней он не мог осознать случившегося, а главное, почему именно с ним постоянно происходят подобные конфузы и недоразумения. Когда же он понял, что все произошло вполне реально и нужно что-то предпринимать, бросился на Пушкарскую. Бедная бабушка была расстроена и напугана не меньше, чем несостоявшийся жилец. Она заплакала и призналась, что денег отдать не может, потому что сразу же потратила их на цветной телевизор, трехкамерный холодильник и щенка бультерьера, о котором давно мечтала. Она предложила Гвидону переезжать в комнату и жить в ней бесплатно, сколько тот пожелает, кроме того, он может забрать все приобретенное на его деньги, а вот щенка отдавать не собиралась, потому что успела привязаться к собачке всей душой, и друг без друга они «помрут в один день». Злосчастного зятя старушка и вспоминать добрым словом не хотела:
— Ах он стервец такой! Наследничек нашелся — всегда был хам и пьянчужка, даже Машеньку мою, жену его законную, не хоронил — шлялся где-то. — Она утирала старческие слезы рукавом заплатанного халатика. — Говорила я Машеньке, не выходи за него — у него ветер в голове и глаза бесстыжие!
Гвидон утешал бабушку, а сам думал, что житье без прописки, хотя бы и в отдельной квартире, никак его не устроит, ибо дорога к личному семейному счастью окончательно закроется. Хозяйку вожделенной комнаты он осторожно спросил:
— А зять-то ваш как? Думаете, будет против моей прописки?
— А бес его знает! Он, зараза, даже не навестит старуху — не видела я его уже лет двадцать, и по мне, провалился бы он сквозь землю… Да ты, милок, сходи к нему, узнай все сам. Он недалеко тут — на Кронверкском живет.
Бабушка без труда вспомнила адрес. «С испугу, наверное», — решил Гвидон и рванул из квартиры.
— Да ты не спеши так — его, может, и дома-то нет, и запомни, что зовут его Дима! — кричала бабуля вслед убегающему.
— Я тебе, гад, пропишусь на моей жилплощади! Молокосос! Вражина! Да мы таких дезертиров-космополитов давили, как клопов! — орал «Дима» — крепкий пенсионер лет за семьдесят в свежеподшитом военном френче эпохи культа личности. Дмитрий Сергеевич оказался ветераном НКВД, служил в войну в СМЕРШе[3], а после — охранником по различным тюрьмам и лагерям. Спуская с лестницы новоявленного претендента на наследство, он успел поведать тому о своем боевом пути и пригрозил:
— Я тебя, сынок, живо в «Кресты» пропишу! Диму ему позовите!
С обвинениями в членовредительстве Гвидон благополучно скатился вниз — обошлось, как ни странно, без синяков и переломов, зато в душе артиста саднило, словно воткнули нож под сердце. Было ясно, что ветеран невидимого фронта ждет не дождется смерти зажившейся тещи, готов идти в свой последний и решительный бой. Но последним он вполне может оказаться для беспомощного Гвидона, который вообще был создан «для высоких чувств», а не для схватки. «И зачем ему, старику, такое наследство? В своей коммуналке не живется? Ведь привык же к суровой жизни по уставу, по принципу „жила бы страна родная“. Не понимаю, — ломал голову бывший комсомолец Гвидон, в принципе с пониманием относившийся к племени „сталинских соколов“. — А в „Кресты“ он меня по блату без труда определит? Там, небось, остались старые друзья».