— Я удивляюсь тому, что такой богатый и уважаемый человек, как вы, решил посетить подобное заведение.
— Почему? — спросили Папалексиева.
— Да потому, что здесь небезопасно! — ответил он с наигранным беспокойством, изображая мучительные поиски подходящего тона в общении со столь важной персоной. — Место, конечно, красивое, но здесь ведь неопрятно, антисанитария, знаете, всякая живность…
Однако предупреждение осталось без внимания, а переводчик, подмигнув, заверил:
— Сегодня здесь все будет в порядке!
Оказавшись во владениях Показуева, Тиллим приступил к решительным действиям. Он учинил диверсию, к которой подготовился заранее, прихватив из дома обычный спичечный коробок, впрочем, не совсем обычный: вместо хозяйственных спичек коробок был наполнен… мухами. Омерзительных мух Папалексиев наловил в кухне своей коммуналки и аккуратно поместил в этот самый коробок, любезно предоставленный Левой, сопровождавшим экзотическую охоту угрюмыми рассуждениями:
— Розы завяли, вот мухи опять и завелись. Не видать нам отдельных квартир…
Однажды Тиллим уже учинил похожее испытание с насекомыми: набрав у знакомого, жившего в жуткой общаге, тараканов-прусаков, он запустил их под дверь в Левину комнату, даже потрудился запихать парочку в замочную скважину, но в результате тараканы все же прижились в его собственной комнате, вероятно, не желали покидать нового хозяина. «С мухами такого не произойдет — им все равно, где паразитировать», — думал Тиллим, незаметно открывая коробок и выпуская на волю легкокрылых грязнуль.
Он с удовольствием наблюдал, как микробоносители заполонили пространство зала и, перелетая с блюда на блюдо, кружась у самых глаз и ушей недоумевавших посетителей, будоражили горячую южную кровь. Какая-то озорная муха даже решилась на отчаянный шаг: она залетела в нос самой непослушной, но любимой жене шейха Зульфии и тут же была безжалостно лишена своей и без того короткой мушиной жизни.
В общем, скандал разразился невероятный. Разгневанный Мухаммед Аль-Сабах обещал придать делу международный размах, чтобы проходимцы и вымогатели типа Показуева не заманивали в свои злачные заведения, где царит полная антисанитария, приличных людей. Выразительно заламывая руки и загибая пальцы, Мухаммед Аль-Сабах вспомнил заодно и другие злоключения, пережитые им в России. По залу сновали официанты, спешно отлавливая мух, а Показуев, втянув в плечи голову, сверкая багровой, словно закат в пампасах, лысиной, выслушивал неудовольствие иностранных гостей, понимая, что теперь его действительно ждут неприятности, масштаб которых было страшно представить.
Тиллим возвратился домой выжатый как лимон, но весьма удовлетворенный состоявшимся прощанием со своими недругами. Он с трудом добрался до телефона и машинально набрал номер Авдотьи Троеполовой. Спроси его кто-нибудь в этот момент, зачем он ей звонит, Тиллим вряд ли смог бы ответить. На том конце телефонной линии трубку никто не снимал. «Вообще-то способность угадывать чужие мысли могла бы мне еще пригодиться!» — с некоторым сожалением подумал Тиллим, но звонить Авдотье во второй раз не стал — одолели лень и усталость. С трудом передвигая ноги, он добрался до своей комнаты, кое-как запер за собой дверь, до сих пор толком не навешенную и державшуюся на одной петле, затем сел за стол и, бессильно уронив отяжелевшую голову на руки, погрузился в глубокий сон.
СОН ПАПАЛЕКСИЕВА
— Что такое Шернишня? — спрашивал юный француз с тонкими, красивыми чертами лица, выдававшими страстную натуру, своего отца — украшенного благородными сединами боевого генерала с орденом Почетного легиона в петлице.
Шли вторые сутки, как дивизия, которой он командовал, расположилась возле небольшой деревушки, затерянной в бескрайних просторах России — этой дикой, поражавшей своей патриархальностью полуазиатской страны, где каждый крестьянин смотрит волком на французских солдат, дарующих ему свободу от средневекового гнета, где дворяне изъясняются между собой на языке Расина и выглядят истыми европейцами, однако считают постыдным не участвовать в боевых действиях против армии, готовой наконец-то сделать их Родину частью великой Европейской Империи. Себастьяни — так звали наполеоновского генерала — решительно не понимал и не желал понимать этот упрямый, жестокий народ, все его здесь раздражало, и уж конечно, ему было невдомек, почему деревушка на берегу тихой речки — место их бивуака — носит название, напоминающее о каком-нибудь селении в родном Провансе, но он не мог ответить на вопрос любимого сына, к тому же не желал уронить авторитет старшего по званию в глазах юного офицера.
— Видишь ли, Жюль, слово «шернишня» у русских обозначает мрак, темноту. Не правда ли, такое название очень точно характеризует здешние нравы? — наконец ответил Себастьяни, довольный оригинальной лингвистической версией, неожиданно пришедшей на ум.
— Ну раз русские дают такие печальные названия своим деревням, то Фортуна вряд ли будет благосклонна к ним на полях сражений, — сострил Жюль, которого ответ отца вполне устраивал.
— Дай Бог, чтобы ты оказался прав, мой мальчик! — задумчиво произнес боевой генерал. Перед его глазами проносились картины сожженного Смоленска, кровавая баталия у Бородина, и всюду — бесчисленные трупы солдат, героев, которых он водил в итальянский и австрийский походы, на усмирение строптивой Испании, неустрашимых бойцов, подавлявших сопротивление любого, самого сильного врага и сложивших головы здесь, за тысячу миль от родных очагов.
«Так ли уж невнимательна, неблагосклонна к русским судьба, если каждая победа над ними требует в жертву жизни стольких отборных бойцов? Неужто Господь и Пресвятая Дева склонны покровительствовать им, о чем твердит всякий пленный казак, а не нам, правоверным чадам всемогущей Католической Церкви?» — размышлял Себастьяни. В такие минуты самообладание предательски покидало его, наступало уныние, которое он, впрочем, отгонял, молитвенно перебирая четки, ибо знал, что чувство это — самый коварный враг военачальника, чей долг — в любой момент двинуть в бой верные полки во имя Императора и Франции и непременно победить.
Однако сейчас усилий воли и упований на Творца генералу явно недоставало — он не мог отогнать печальные мысли: «Бедный мальчик, неужели ему тоже не суждено вернуться во Францию, услышать приветственные крики парижан, неужели ему не придется принять лавры победителя вместе с боевыми товарищами? А милая Франсуаза — неужто она не обнимет больше единственного сына и материнская рука никогда уже не растреплет кудри маленькою Жюля? Наша семья не вынесет подобного удара: такое даже страшно вообразить!»
Забота о сыне постоянно владела всем существом Себастьяни. Генерал являл собой пример счастливого главы семейства. Красавица жена, дама света, урожденная Шантильи, хозяйка столичного литературного салона, подарила ему одну за другой трех очаровательных дочерей, неожиданно расцветших молоденьких барышень, но отец, конечно же, мечтал о наследнике, который приумножил бы боевые заслуги доблестного рыцарского рода и вступил во владение старым поместьем близ Авиньона. Господь, надо полагать, благоволил роду Себастьяни и внял молитвам супругов: сына назвали Жюлем. Он сразу стал любимцем большого семейства, его баловали и нежили. Начиная с трехлетнего возраста будущий генерал воспитывал в сыне качества, необходимые солдату Империи: выносливость, выдержку, умение повиноваться. При этом Себастьяни считал своим долгом дать маленькому Жюлю воспитание, достойное дворянина, выраженное в старом рыцарском девизе: «Душу — Богу, жизнь — Королю, сердце — Даме». Когда же пришло время похода на Восток, генерал не смог отказать сыну, выпускнику кавалерийской школы, в просьбе взять его с собой. Прошение назначить семнадцатилетнего Жюля своим адъютантом, поданное на Высочайшее имя, было удовлетворено, и вот уже несколько месяцев он неотлучно находился при Себастьяни.
В последнее время тот все больше тревожился за его судьбу, потому что видел, как армия все глубже увязает в проклятом русском болоте, и победоносный исход кампании уже не казался ему неизбежным. Себастьяни понимал, как тяжело юноше переносить неизбежные трудности походной жизни, замечал, какая недетская усталость порой сквозит в его взгляде, хоть тот и старался выглядеть молодцом. Куда уж ему тягаться с бывалыми вояками вроде полковника Дюрвиля! Этот Дюрвиль был неприятен Себастьяни, все в нем бросало вызов окружающим: показное геройство, манера держаться независимо, не признавать авторитетов и постоянно затевать словесные дуэли со старшими по званию. Правда, следовало отдать ему должное: воин он действительно был опытный, отчаянной храбрости человек, недаром сам Мюрат признавал в нем одного из лучших своих командиров и не раз докладывал Императору о доблести кавалериста.