Ефимов начал вспоминать, где он бывал в последнее время, с кем встречался, с кем разговаривал. За эти дни Симагин давал ему очень много поручений. Ефимов несколько раз ходил к оружейникам, заглядывал к химикам. Еще к кому?.. Был у немецких, чешских и польских товарищей. Еще? Несколько раз заходил в ревир…
Черная крытая автомашина уже приближалась к веймарской тюрьме. Ефимов незаметно рассматривал своих спутников. Вон — седовласые немцы. Они спокойны и полны достоинства. Должно быть, это уже не первый их арест. Нашивки на куртках говорят, что каждый из этих людей только в концлагере провел от шести до десяти лет. Но поляки заметно нервничают, глаза у них лихорадочно блестят, на лицах — бледность. Когда машина внезапно останавливается, они вздрагивают. Чехи держатся совсем беспечно, словно едут в обычном автобусе. Возможно, это — кажущаяся беспечность. Француз сидит свеся голову, уставив взгляд на носки своих башмаков.
Ну а как Славин? В светло-голубых глазах Тимофея Славина — тревога и недоумение. Он, казалось, недоумевал: «Как могло получиться, что нас арестовали? Ведьмы ничего такого не делали». Ефимов внутренне поежился. Если Тимка не выдержит и назовет гестаповцам хоть одну фамилию, палачи не отступятся от него, пока не вырвут все признания. Ефимов не мог что-либо сказать ему вслух. Он только сжал в кулаки свои скованные, лежащие на коленях ладони и выразительно посмотрел на Славина. «Держись, друг!» — говорил этот взгляд. Тимофей в знак того, что он понял, тоже сжал кулаки.
На повороте в кабину сквозь крошечное зарешеченное оконце внезапно ворвался луч солнца и осветил лицо Ефимова. Голова у него оставалась непокрытой. Широкий лоб, черные резко очерченные брови, прямой, смелый взгляд.
Человеку с внешностью Ефимова очень опасно попадать в лапы гестаповцев, он несомненно вызовет подозрение. А если он еще и советский гражданин, то его положение почти безнадежно.
Ефимов всем нутром чувствовал, что ему-то достанется больше, чем другим. «Живым, надо думать, не выпустят. А Наташа, сын — они будут ждать…» Но Ефимов тут же тряхнул головой. Нет, таким чувствам поддаваться нельзя. Нужно думать о чем-нибудь другом. О чем же? О пионерских годах, комсомольских собраниях?.. Может, об Алтае — о родных местах, где проведены детство и юность? Все равно о чем, только бы не терзать душу!
Мрачные предчувствия и Ефимова оправдались. В тюрьме его сразу же изолировали от других, заперли в одиночный карцер. На первом же допросе спросили о подпольной организации советских патриотов.
Ты член подпольной организации допытывался Реммер через переводчика. — Можешь не говорить. Мы знаем об этом. Если хочешь остаться в живых, назови фамилии других участников.
— Я ничего не знаю. Ни в какой подпольной организации я не состоял, — как мог просто ответил Ефимов, зная, что самые тяжкие испытания еще впереди. Про себя он подумал: «На самом деле знают об организации или только берут на пушку?»
— Ты умеешь говорить по-немецки? — спросил Реммер, обращаясь непосредственно к Ефимову. — Отвечай по-немецки!
Ефимов молчал.
— Болван, язык, что ли, проглотил? Ты ведь знаешь по-немецки, учился в школе, только прикидываешься незнающим. Говори! А то найдем средства развязать тебе язык.
Ефимов продолжал хранить молчание.
— Господин офицер утверждает, что ты умеешь говорить по-немецки. Что молчишь? Оглох, онемел? — переводчик ткнул его кулаком в спину.
— Я знаю по-немецки только отдельные слова, которые чаще всего слышал в лагере, — не моргнув ответил Ефимов. — Если он желает разговаривать, то пусть спрашивает по-русски.
Реммер, не дожидаясь перевода, выхватил у себя изо рта сигарету, горящим концом прижал ее к губам Ефимова.
На этом «мирные разговоры» кончились. Теперь Ефимова избивали при каждом допросе. Били кулаками, резиновыми дубинками, свалив с ног, топтали сапогами до полной потери сознания. Он же твердил свое:
— Ничего не знаю.
Ему под ногти загоняли деревянные и металлические шпильки, рвали уши, прижимали к губам, к носу, щекам горящие сигареты, жгли тело раскаленным железом, снова били, снова топтали. Когда он терял сознание, его обливали холодной водой и все начиналось снова. Теперь Ефимов молчал. Гестаповцы тоже не отступали. Страдалец смертельно мучился от жажды, палачи часами держали его подле раскаленной печки. А чтобы пытка была еще невыносимее, ставили перед ним полное ведро воды.
«Скажи, скажи, скажи!» — в голове Ефимова, как в пустой бочке, гудели одни и те же слова. Изуродованные его губы беззвучно шевелились, стараясь произнести прежнюю фразу:
«Ничего не знаю!»
Так прошло несколько дней. Реммер начал задавать другие вопросы: по чьему указанию был проведен митинг? Кто сообщил об убийстве Тельмана? Кого он знает из немецких коммунистов?
Не открывая глаз, Ефимов напряженно повторял про себя эти вопросы. А когда уяснил их, вздохнул как бы свободнее: «Гестаповцы ничего не знают о подпольной организации. Им донесли только о митингах, посвященных Тельману. Нас арестовали именно за "это. Они спрашивают о подпольной организации на всякий случай, так как не верят, чтобы митинги возникли стихийно или их организовал один человек. Что ж, теперь легче будет умирать».
Целую неделю мучили его этими вопросами. Потом дали отдохнуть, подкормили, несколько залечили раны, Ефимов не строил никаких иллюзий. Действительно, допросы возобновились. Реммер требовал назвать фамилии всех известных Ефимову русских офицеров.
— Откуда мне знать, кто офицер, кто рядовой. Погоны в лагере не носят, — отвечал Ефимов.
Он едва стоял на ногах. С него ручьем лил пот, губы посинели, потрескались. На красивом, волевом лице все еще держалась опухоль, а под глазами и на висках оставались следы кровоподтеков. И он был далек от того, чтобы верить в конец мучений или просить о смягчении пыток. Тогда Реммер возобновил истязания.
Раньше Ефимов никогда не думал, что жажда может так терзать человека. У него горело горло, горела грудь. А от печки все пышет жаром, как из раскаленной пустыни. Горячий, сухой воздух при каждом вдохе обжигает легкие. Прямо в глаза направлен слепящий свет мощной электрической лампы. От яркого света, казалось, закипал мозг, глаза готовы были выскочить из орбит.
— Говори! Если скажешь, дадим воды. Вот она — вода. Смотри, какая чистая, холодная, вкусная. — Реммер ткнул ведро носком сапога, начищенного до блеска. Вода выплеснулась из ведра и потекла к ногам Ефимова. Нужна была нечеловеческая сила, чтобы не припасть лицом к полу, не лизать языком эту воду. Ефимов терпел. Только на четвертом или пятом часу нечеловеческих пыток он терял сознание и падал.
Тогда его обливали водой, поднимали, опять ставили к пышущей жаром печке.
— Почему ты упрямишься? Ради чего? Ради кого? — допытывался Реммер. — Я проникаюсь уважением к твоей стойкости. Только скажи — и все кончится.
Ефимов молчал. Ему приставили ко лбу пистолет. Он не закрыл глаза.
…Очнулся Ефимов на холодном каменном полу карцера. Он долго не мог понять, где находится. Постепенно в голове прояснилось. И он опять и опять думал о Симагине, об оставшихся в лагере товарищах. Он долго лежал не шевелясь, наслаждаясь покоем, мысли были тихие, какие-то умиротворенные: он был доволен, что ни одним словом не навлек на товарищей беды. Николай Симагин, пожалуй, может гордиться таким связным. Он не ошибся, выбрав именно его своим порученцем.
Боясь пошевелиться, Григорий думал о здешней, веймарской тюрьме, о своих однодельцах. Он видел их очень редко, лишь в коридоре, когда вели на допрос или когда уводили в камеру. Их тоже били и пытали. Только однажды он увидел Тимошу. Два солдата волокли его под руки. Голова его бессильно свисала на грудь, изо рта сочилась кровь, ноги подгибались.
Как-то Ефимову устроили очную ставку со всей группой арестованных. Вместе с собой он насчитал девятнадцать человек. А где же двадцатый? Не выдержал пыток, умер? Ефимов не знал, что в тюрьме провокатор все же был разоблачен заключенными и утоплен в уборной.