Из-за угла другого барака вышел узник с консервной банкой и, испуганно озираясь по сторонам, побрел к помойной яме.
Назимов содрогнулся. Вот до чего доводит голод людей. Ему хотелось кричать, топать в бессильной ярости ногами, но вместо этого он с силой вышвырнул из тачки лопату песку.
Он вернулся в блок усталый, раздраженный. Тяжело опустился на скамью, вытер ладонью потный лоб. Во всем теле была слабость; голову ломило, в висках стучало, как от угара, глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит. Хотелось только одного — повалиться и заснуть.
Его охватила апатия, безразличие ко всему. В бараке много всяких бед: кого-то до полусметри избили эсэсовцы, кого-то травили собаками. Пострадавшие валяются на полу, стонут от боли и страха. Но сейчас ничто не трогало Назимова. Будто все это происходило не здесь, а где-то далеко, и не наяву, а во сне.
Тупыми, бессмысленными глазами посмотрел он на свои высохшие руки в царапинах и ссадинах. Перевел взгляд на ноги. Они пока не распухли, как у других. Но по ночам так ноют, что нет никакого терпения. Когда боль становится невыносимой, он встает и ходит.
Он забылся в дремоте и не заметил торопливо подошедшего Задонова.
— Борис! — тормошил Задонов товарища. — Борис, ты чего дрыхнешь? Весь блок гудит, как при по жаре…
— Ну и пусть гудит, — бормотал Назимов, не открывая глаз.
Николай в недоумении замолчал, потом начал трясти за плечо еще сильнее:
— Проснись, говорю!
Назимов открыл мутные, потухшие, точно остекленевшие глаза.
— Ты что, опять заболел? — встревожился Задонов.
— Нет, просто устал. Тачка была очень тяжелая, — ответил Назимов. Широко зевнув, он отвернулся к стене и опять закрыл глаза.
Николай взял его руки. Ладони были холодные и влажные. Пульс едва прощупывался.
Только спустя полчаса Назимов немного отдышался и открыл глаза. Теперь его взгляд был более осмысленным.
— Фу, совсем было раскис… — он виновато улыбнулся. — Что ты мне говорил?
— Наконец-то очухался! — облегченно вздохнул Николай. — Перепугал насмерть… Зачем ты так надрывался с тачкой? Здесь не отцу родному помогаем, можно не стараться. Потихоньку да помаленьку, вернее будет.
Лозунг «помаленьку», брошенный первыми русскими военнопленными, давно стал неписаным законом для всех работавших узников Бухенвальда. Чехи и поляки, французы и итальянцы — заключенные всех национальностей частенько употребляли в разговоре это «помаленьку». Среди вновь прибывших крылатое словцо тоже было в ходу.
— Русские словечки, Николай, я не забыл, — слабо улыбнулся Назимов. Он уже окончательно пришел в себя. — Надрываться не собираюсь… Ты вот сказал тут: «Гудят, как на пожаре». Кто гудит?
— Вон послушай, — кивнул Задонов.
В глубине барака, собравшись группами, о чем-то возбужденно разговаривали, спорили французы, чехи, поляки, югославы — каждая группа на своем языке.
— Ничего не понимаю, — покачал головой Назимов.
— Чего тут не понимать! — рассердился Задонов. — Комендант готовит транспортные команды. Часть людей куда-то отправляют. Может, на погибель… Одни предлагают: во что бы то ни стало выбираться отсюда. Другие говорят — бесполезно: везде смерть. Может, посоветуемся с Йозефом?..
Они так и не пришли ни к какому решению.
В сумерки, пока в бараке еще не зажигался огонь, появился Владимир — он снова стал захаживать сюда. Поставил перед Назимовым котелок мутной баланды, которую принес с собой. За последнее время в Малом лагере, у карантинников, опять урезали и без того скудный паек. Должно быть, кто-то распорядился, чтобы Владимир поддерживал еще не совсем окрепшего Назимова.
— Больше нечем угощать, не обессудьте, — говорил Владимир, поблескивая в полутьме глазами.
Дождавшись, когда котелок был опорожнен, он предложил Задонову:
— Может, споем, Николай Иванович? Чего унывать. У меня инструмент есть, — он достал из кармана губную гармошку.
— Оставь! — отмахнулся Задонов. — Разве это гармонь? Свистулька, а не гармошка.
Но стоило Владимиру наиграть «Широка страна моя…», сумрачное лицо Задонова просветлело — это была любимая его песня. Николай восхищенно оттопырил губы, пробормотал:
— Смотри, что делает, чертов сын! Изо всех углов барака на музыку потянулись люди».
— Если кто хочет поиграть, прошу, — Владимир протянул гармошку.
— А можно? — несмело спросил низенький, до последней степени исхудавший лагерник, запавшие глаза его вспыхнули радостным огнем.
— Пожалуйста, играйте.
Заключенный с блаженной улыбкой вертел в руках нехитрый инструмент, словно не веря своим глазам, потом медленно поднес к губам и заиграл. Он был мастер своего дела. Многих прошибла слеза. А музыкант уже забыл об окружающей суровой обстановке — играл, закрыв глаза, весь отдавшись во власть звуков. Будто очнувшись от сладкого сна, оторвал гармошку от губ, протянул хозяину.
— А что, если спеть? — предложил Владимир, не торопясь брать гармошку. — Кто-нибудь слышал марш бухенвальдцев? И мотив и слова сложили сами узники. Попробуем?..
Товарищ, мой друг, заключенный в неволю, Поверь, наши дни впереди!.. — начал Владимир грудным мягким голосом. Гармонист, быстро уловив мотив, подладился к нему.
Большинство недавно прибывших заключенных впервые слышали эту песню. Все сидели молча, затаив дыхание. Каждый слышал в песне самые дорогие для себя слова — о родине, дружбе, верности долгу…
…Сумеем же наши сердца молодые. Сквозь голод и смерть пронести!
В голосе Владимира было много чувства. Некоторые начали подпевать. Присоединялись всё новые голоса. Кто не знал русского языка, без слов подпевал хору.
Когда песня кончилась, узники пожимали руку Владимиру:
— Спасибо, друг! На сердце легче стало! Перед уходом Владимир дал знак Назимову. Они вышли в коридор.
— Мы посоветовались относительно вас и Задонова, — шептал Владимир. — Вас и еще несколько человек русских переведут в сорок второй блок. До сих пор там не было ни одного русского — только немецкие политзаключенные. И сейчас там большинство немцев. Но есть и французы, чехи, югославы, поляки, бельгийцы… Короче говоря, сорок второй — это интернациональный блок. Старостой там — немец Отто. Вы, наверное, видели его, он заглядывает сюда…
— Долговязый такой, худущий?
— Да, да, он самый. Его не нужно опасаться. Свой человек.
Владимир пожал Назимову руку и бесшумно, словно тень, растаял в темноте.
Сорок второй блок
Когда настала минута прощания, Назимову захотелось от всей души поблагодарить Йозефа, сказать, что он никогда не забудет его; захотелось обнять и расцеловать этого человека. Однако глаза Йозефа смотрели холодно. Он стоял, заложив руки за спину, всем своим видом показывая, что не допустит никаких проявлений чувств.
Сорок второй блок находился в центре Большого лагеря. Это было двухэтажное, довольно солидное каменное здание. На первом этаже слева от входа в блок находился сектор «А», справа сектор «Б». На втором этаже размещались секторы «С» и «Д». В каждом секторе — два помещения: в передней части — столовая, в задней — спальня, заполненная трехъярусными нарами. В спальню можно было заходить только вечером, предварительно сняв верхнюю одежду и обувь.
Староста Отто поместил Назимова и Задонова внизу, в секторе «А», остальных переселенных узников повел наверх. Вскоре он вернулся и познакомил новичков с начальством сектора: штубендинстами и лейзеконтролем, иначе говоря — с санитаром-уборщиком. Отто внушал, что начальников нужно уважать, не противоречить, выполнять все их приказания.
— В этом секторе нет русских, кроме вас. Наверху есть несколько ваших соотечественников. Но я решил, что здесь вам будет все же удобнее.
Назимов и Задонов, слушая, кивали в знак того, что понимают и благодарят.
— За обедом ваши места вот здесь, — Отто показал на два стула в разных концах длинного стола. — Чужие стулья занимать не разрешается. Вечером, перед сном аккуратно сложите свои вещи на эти стулья номерками вверх. В спальне тоже нужно ложиться только на свои места.