— Оно конечно, — сказал Ирмэ. — А вас, господин Симхе, я все-таки не пойму, — продолжал он. — День-деньской спину ломать, работать, простите, как вол, а у самого такой голос. Клад. Можно подумать — у вас денег куры не клюют, ей-богу.
— Видишь ли, Ирмэ, — сказал Симхе, — когда я был помоложе, у меня, действительно, был голос. Прямо тебе скажу — соловей. Все в один: «Не будь ты дураком, Симхе. Иди в канторы. Будешь получать большую копейку». Я и сам думал, по правде сказать. Но отец, — а он был старик с норовом, крутой старик, — он — ни за что. «Не дури, Симхе. От добра добра не ищут. Сиди». Ну, я спорить не стал. Нет, так нет.
— И зря, — сказал Ирмэ, — совсем зря.
Он говорил рассеянно, говорил и смотрел в окно. Мимо окна прошли старший стражник Кривозуб, младший стражник Белоконь, плотный дядя, нос поленом, усы ребром, и слободской Степа — в шинели, в папахе, на груди — георгий, через плечо — гармонь.
«Куда это они?» подумал Ирмэ.
Он встал, подошел к окну. Глянул и прямо — обомлел. Усатый и Степа остались на улице, а Кривозуб, бренча шашкой, потопал но ступенькам — прямо к ним, прямо в дом. Донес-таки индюк.
«Так, — подумал Ирмэ. — Дела!»
— Ты что там, Ирмэ? — сказал Симхе. — Чай стынет.
«Бежать? — думал Ирма. — Нет, не убежишь. Чорта!»
Сердце у него билось так, что казалось — на улице слышно.
— Ты что? — сказал Симхе. — Оглох, что ли?
«Плевать, — решил Ирмэ. — Останусь тут. Что будет, то будет!»
Он вернулся к столу, сел, однако так, чтоб его не видно было с улицы.
— Какой-то человек проходил, — сказал он. — Приезжий будто.
— Да-а, — Симхе не спеша погладил бороду. — Это ты верно, что зря. Послушаешь заезжих этих канторов, козлов этих, и думаешь: господи, за что им такую деньгу сыплют? Я одного только настоящего кантора слыхал — любовичского Шпеера. Один вид его! — Лев. А глаза. Посмотришь ему в глаза — руки-ноги дрожат. Ей-богу.
У Ирмэ и так, без любовичского Шпеера, руки-ноги дрожали. «Что-то там делается? — думал он. — Как бы Меер не ляпнул, куда я пошел! А все — индюк. Погоди, брат. Погоди-ка!»
Ему не сиделось. Он опять встал, подошел к окну. Усатый и Степа — у крыльца. Стоят, скучают, А Кривозуба нет. Застрял чего-то.
— А голос! — продолжал Симхе. — То тебе кажемся — птички поют в саду: «ирли-ирли». То вдруг — «бомм!» Звон в ушах. Ноги трясутся. Господи, думаешь, какую ты силу дал человеку. А слезы прямо — градом. Да-а! — Симхе вздохнул.
Кривозуб наконец вышел. On что-то сказал усатому, показал рукой. Тот по-солдатски повернулся на каблуках и пошел вниз по улице. Ирмэ посмотрел: к Хаче.
«Иди, иди, — подумал он. — Много ты у Хаче-то найдешь! Блоху на аркане».
— Но таких-то канторов на сто… Что я — на сто? на тысячу один, — говорил Симхе. — Ничего голос у Лейвона. Но уже это не то. Не то, не то.
И Кривозуб ушел. А Степа остался — гулял по улице, под самым окном и — похоже — заладил так надолго.
— Собака! — проворчал Ирмэ.
— Нет, не то, — говорил Симхе. — Он то сорвется, то сфальшивит. Силы нету, понимаешь. Ни тпру, ни ну, никуда.
К Степе шатаясь подошел какой-то длинный мужик. Он поздоровался со Степой за руку. Что-то спросил. Степа сначала отмахнулся, потом засмеялся и смеясь толкнул его в грудь. Мужик повалился на землю, как чурбан, со стуком. Он был пьян. Степа кинулся его приподымать.
Ирмэ только этого и ждал. Он — раз! — с места и к двери.
— Куда? — крикнул Симхе. — А стакан?
Ирмэ пробежал двор, перемахнул забор и — ходу.
Стакан он оставил на столе.
Старик убрал стакан в шкаф и долго укоризненно качал головой. Скажи ты, а?
Глава седьмая
Дорога
Ирмэ с разбегу упал на траву. Стоп, рыжий. Вольно. Однако, и повезло же тебе. Да уж!
Он лежал на бугре. Близко проходила дорога. Вдали видны были Ряды. За Рядами, куда ни глянь, поле. А над головой — небо, глубокое синее небо, и на небе солнце. Хорошо!
«Хорошо, — думал Ирмэ, пуская в небо кольца дыма. — А те-то там — туда-сюда, рыщут, ищут. Что, братцы, много взяли? То-то».
По травинке вверх ползла божья коровка, бурая, с серыми крапинками на спине. Она цеплялась за стебелек всеми ногами, чтобы не сорваться. Ирмэ подул на нее, но та только плотнее прижалась к стебельку.
— А как это вам покажется? — сказал Ирмэ и пустил в нее струю дыма. Божья коровка закачалась, как пьяная, упала вниз и минуты две так пролежала. Потом вдруг улетела.
— Ишь ты, — сказал Ирмэ. — Махорку-то не любит.
Он поднял голову, сощурясь посмотрел на солнце.
Во, горит! Что твоя печь. Там, должно, сидит печник с лопатой. Подсыплет угля — погода. Посбавит — слякоть, дождь. И как он там не сгорит?
«Ну, ладно. Все это хорошо, — подумал Ирмэ, ткнув в землю окурок. — Все это очень хорошо. Замечательно. А все-таки как быть-то? Домой-то теперь не пойдешь. И в кузню — не пойдешь. Засадят. Как пить дать. И «здрасте» не скажут А просто: за шкирку — и в острог. Уйти бы куда дня на два. Сверток захоронить — и домой. И будто ни сном, ни духом. «Что? Как? Откуда?»— «Знать не знаю» — «Где был?» — «В гостях был. У тетки в Горах».
Ирмэ свистнул.
«А и верна, не махнуть ли в Горы к тетке? Главное; недалеко, верст десять. И все прямо. Знай себе дуй. Сейчас пойти — к обеду поспеешь. Дело. Дело, рыжий».
Ирмэ встал и пошел. Дорога сбегала в ложбину. А за ложбиной на пригорке лежала деревня. Деревня была небольшая, домов двадцать. Дома все новые, голые, без сеней, без дворов. Деревня недавно горела. Сразу же на околице видны следы недавнего пожара: тут куча обгорелых бревен, там — посреди поляны — печь. Печь топилась. Немолодая баба, рябая, в мужских тяжелых сапогах, ходила вокруг печи — обед варила. Рядом сидела другая баба, помоложе, в красной кофте, в красных сапогах, и кормила грудью ребенка. Ребенок разевал беззубый рот и мурлыкал, как кошка.
Только Ирмэ вступил в деревню, как собаки — штук восемь злых тощих дворняжек — набросились на него с визгом, с лаем. Ирмэ размахивал руками, кричал диким голосом «убью» и наконец, подтянув штаны, ударился бежать. Собакам того только и надо было — они понеслись за ним разъяренной стаей, как волки.
Вдруг открылась дверь какой-то хаты, я на пороге показался мужичонка, горбатый и кашлатый, с метелкой в руке.
— Цыц, окаянные! — тощим бабьим голосом крикнул мужичонка и замахнулся на собак. Собаки взвыли и рассыпались куда кто.
Мужичонка посмотрел на Ирмэ, просиял и радостно захихикал.
— Ги, Мееров! Куда собрался, коваль?
— Здорово, Нухрей, — сказал Ирмэ. — В гости иду. В Горы.
— А ты бы, Мееров, зашел в хату, а? — сказал Нухрей. — Молоком угощу. Салом. Сало-то ты ешь, коваль?
— Только давай, — сказал Ирмэ.
— Ну-ну.
В хате их встретила жена Нухрея, Ганна, того же роста, что и муж, баба унылая и плаксивая.
— Заходи, родной, заходи, — протянула она постным голосом. — Давно я у вас не была-то. Что батя? На войне всё?
— Пришел, — сказал Ирмэ. — Слепой он теперь. Ослеп.
— Да что ты! — Ганна всплеснула руками, заплакала. — Как же он теперь-то? Работает-то как?
Ирмэ махнул рукой.
— Какая там работа!
— А какой был сапожник ладный! — сказала Ганна. — Сшил мне сапоги — уже три года, а погляди — новые какие.
Она утерла рукавом слезы, порылась в сундуке и, все еще всхлипывая, достала пару полусапожек. Полусапожки и верно были новые. Должно быть. Ганна их и не надевала.
— Завыла, — сказал Нухрей. — Ну, буде, — повернулся он к жене. — Тащи там, что есть. Сала дай. Молока. Седай, Мееров, к столу.
В хате только и было, что стол да стул. Пахло сосновым лесом, смолой.
Ганна подала на стол каравай хлеба, молока, сала. Нухрей вдруг — шмыг за дверь и долго где-то пропадал. Вернулся он очень довольный и, подмигивая, облизываясь, сунул Ирмэ под самый нос бутылку самогона.
— Не горюй, Мееров, — сказал он. — Дай-ка, старуха, стакан.