Пробежал он, однако, немного. Шагов двадцать. На двадцать первом — он умерил бег. На двадцать пятом — пошел шагом. А на тридцатом — остановился, стал. Постоял, подумал — и вдруг повернул. Он что-то вспомнил, — должно, смешное: шел и смеялся.
Дойдя до углового дома, Ирмэ вскарабкался по свае наверх и просунул в открытое окно голову.
— Симхе! — проговорил он глухим и, как ему казалось, страшным голосом.
Шапочник Симхе, маленький старичок с седой бородкой, с близорукими добрыми глазами навыкате, стоял у стола, спиной к окну, в жилетке, в ермолке и что-то гладил. Как всегда, он при этом напевал. Кроме него, никого в комнате не было. Только часы тикали на стене.
— Симхе! — повторил Ирмэ тем же глухим, страшным голосом.
— А? — не оборачиваясь, сказал Симхе. — Кто?
— Я!
— Кто — я!
— Смерть! — Для пущего страху Ирмэ заскрежетал зубами, зарычал.
— Смерть? Что — смерть? — не понял Спмхе.
— За тобой пришла, Симхе! Готовься! — прокричал Ирмэ и, прежде чем шапочник повернул к окну голову, бух вниз и — ходу.
Пройдя немного, Ирмэ оглянулся: в окне торчала голова шапочника, моталась туда-сюда и удивленно хлопала близорукими глазами.
«Погоди у меня! — подумал Ирмэ. — Будешь, соловей, распевать! Посмотрим!»
Он был доволен, Ирмэ: шел, сжав кулаки, высоко подняв рыжую голову.
«Погодите вы!»
Потом присел на краю канавы у чьих-то ворот и задумался.
«Вырасту, — думал он, — я им покажу! Подумаешь — «взрослые»! Раз у тебя борода до пупа, так ты и козлетоном пой, ты и ребят дери за ухи, ты и в сапогах гуляй в будень. Подумаешь! А ты — «мальчик, тебе куда?» Ты и в хедер ходи, — ты и воду носи, ты и курить не моги. Тьфу!»
Воровато оглянувшись, Ирмэ достал из-за пазухи окурок махорочной цыгарки, вынул из кармана спички и закурил.
«Погодите! — сердито думал он, пуская кольцами дым. — Погодите вы!»
Неподалеку, на самом солнцепеке, свернувшись комком, лежал Халабес, знаменитый на всю улицу кот, облезлый, дряхлый зверь, весь в плешинах, в кровоподтеках. Положив на лапы голову, Халабес спал.
Ирмэ сложил пальцы щепотью и стал зазывать кота сладким мурлыкающим голосом:
— К’тик! к’тик! к’тик!
Халабес открыл глаза, потянулся, зевнул и не спеша подошел к Ирмэ. Ирмэ быстро, не теряя времени, — раз! сунул ему в рот горящий окурок. Кот замотал головой, замяукал.
Ирмэ удивился.
— Что, брат? — сказал он. — Не по праву? Ну? А то, может, еще? Поправится, может? Попробуем, а?
Но кот улепетывал подальше. Нет. Больше пробовать он не хотел. Спасибо.
— Балда ты, Халабес! — крикнул вслед ему Ирмэ. — Разве так-то закуришь? Балда!
— Ирмэ!
Ирмэ посмотрел и скис. Рядом стояла мать, Зелде. Она была в черном платке, накинутом на плечи, а под платком оттопыривалась корзинка.
— Ирмэ!
Зелде с ужасом глядела на окурок, зажатый у Ирмэ в зубах.
Ирмэ нахмурился. «Готово! — подумал он. — Поднимет теперь визг на все Ряды!»
Но Зелде не кричала. Зелде стояла, смотрела. И вдруг заплакала. Ирмэ чего-то жалко ее стало. Вот она стоит перед ним, высокая, в черном платке, и тихо плачет. Эх, ты! Он сморщился. Он и сам-то готов был заплакать. Но Ирмэ знал: мужчина плакать не может. Никак. Никогда.
Он встал.
— Тихо, Зелде! — грубо сказал он. — Глотку простудишь!
Выплюнул в канаву окурок и важно — руки в карманы, голова вверх — зашагал в хедер.
Глава вторая
Щука
Еще за три дома до хедера Ирмэ услышал ровный гул, будто вода катилась по порогам. Двадцать шесть голосов, как один, что-то читали. Что читали — было не понять. Где тут понять, когда только и слышно, что «о-го-го» да «у-гу-гу».
«Так! — подумал Ирмэ. — Стараются! Стараются, дурье! Гудят! Эге, завыл кто-то! Никак — Косой? Он! А Зелик-то! Зелик-то! Вот уж верно: велик пень, да дурень. А это кто? Мамочка, что ли?»
— Эй, Мамочка! — крикнул Ирмэ.
Мальчишка лет десяти, с широким ртом и с большими вялыми ушами, стоял у двери и ел хлеб с луком. Он поднял глаза, но ничего не сказал.
— Дай, Мамочка, куснуть разок, — сказал Ирмэ.
Мамочка дал.
— Давно бубните? — прошамкал Ирмэ.
— Часа два. — прошамкал в ответ Мамочка.
— Как Щука? — спросил Ирмэ.
— Сейчас-то ничего, отошел, — сказал Мамочка. — А с утра-то не дай бог.
— Ханче всыпала, — сказал Ирмэ.
Некоторое время ребята ели молча, только лук хрустел на зубах.
Потом Ирмэ сказал:
— Косому попало?
— Попало.
— За что?
— За так.
— А-а!
Молчание.
— Еще бы разок? — Ирмэ показал на хлеб.
Мамочка дал.
— Меня спрашивал? — сказал Ирмэ.
— Спрашивал.
— Что сказали?
— Сказали — помер.
— Болен — не сказали?
— Не.
— Дубье!
Ирмэ взялся за дверь.
— Погоди, — сказал Мамочка, — дай я вперед.
Ирмэ погодил. Отчего не погодить? Не горит. Потом приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол.
Хедер помещался в подвале. Это была низкая, темная, сырая комната — гроб: на уровне земли — круглое оконце: посредине — длинный дощатый стол, заваленный книгами, и две длинных дубовых скамьи, в глубине — печь. Солнце в этой комнате гостило редко, — в долгий летний день недолгий час перед закатом, — и выбеленные известью стены были в черных пятнах плесени. С потолка свешивалась лампа, засиженная мухами так густо, что трудно было сказать — лампа это или сапог. На правой стене висела олеография: белые город в круглых куполах, на переднем плане — полуразрушенная каменная стена, у стены — бородатые какие-то старики в высоких шапках, в козловых сапогах.
По-видимому, олеография изображала город Иерусалим.
Когда Ирмэ вошел, все ребята сидели за столом и медленно раскачиваясь, громко, с завыванием что-то читали. Посреди сидел ребе.[2] Его звали Иехиел. Но ребята за глаза звали его — Щука.
Ребе был не старый еще человек, чернобородый, худой, непомерно длинный: ноги что ходули, зубы что колья. Они так далеко выпирали изо рта, что рот у ребе никогда не закрывался. Так он и ходил с открытым ртом, балда-балдой.
Ирмэ приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол. Он думал: «Ребе в первую-то минуту не заметит, а там — авось, небось да как-нибудь». Но ребе заметил. Он кивнул, и стало тихо. Все молча уставились на Ирмэ.
Ребе поманил Ирмэ пальцем: «Сюда, поближе». Ирмэ подошел поближе, однако не так, чтобы очень близко, не настолько, чтоб ребе мог достать плеткой.
— Здравствуйте, господин Ирмэ, — проговорил ребе дружелюбным голосом и протянул левую руку, — в правой он держал плетку, — как здоровье?
Ирмэ здороваться за руку не стал, но ответил не менее дружелюбно.
— Спасибо, господин Иехиел, — сказал он. — Вот только поясницу ломит.
Ребята фыркнули. Ребе скосился в их сторону, и они мигом приумолкли.
— Ломит? — спросил он с участием.
— Ломит, — сказал Ирмэ.
— Ай-ай! — заохал ребе. — Так и ломит?
— Так и ломит, — сказал Ирмэ.
— Да-а, — сказал ребе и вздохпул.
— Да-а, — сказал Ирмэ и тоже вздохнул.
Вдруг ребе как, хлестнет плеткой.
— Я тебя, щепка, пополам сломаю!
Плетка просвистела в пустоте. Ирмэ этого ждал и враз оказался у двери.
— Закрой пещеру, Щука, — сказал он. — Разит.
— Я те!..
Ребе вскочил.
Ребята опустили глаза, — и не видим и не слышим, — но незаметно подталкивали друг друга и подмигивали: Щука-то!
— Я те!..
Ребе вскочил и кинулся к двери. Но Ирмэ был уже за дверью.
— Что, Щука? Много взял? — кричал он оттуда и показывал кукиш.
Гнаться за Ирмэ по улице — дело гиблое. Такого догонишь? Ребе вернулся к столу, сел и просидел так долго, дыша тяжело, с хрипом. Потом проворчал: «ну!» И все двадцать шесть голосов залились как один:
— «И говорил Саул Ионафану…»
А Ирмэ пошел на двор. За хедером был глухой дворик, заросший травой и крапивой. Ирмэ выбрал место в тени, лег, растянулся и заснул.