Переход смысла истории и жизни на личность принижает все сверхличные основы — Творца, церковь, государя, государство, нацию, семью — и уничтожает вообще смысл за пределами человеческого тела и его насыщения. Это такой ущербный «смысл», что в реальности он стремится в небытие, стремится к еще большему распаду, атомизации. Усечение смысла до размера индивида уничтожает и самого индивида. «Революция рассеяла мираж гуманизма, — с глубокой радостью пишет Н.В. Болдырев, — и стало совершенно ясно, что человек сам по себе не имеет никакой ценности и никакого интереса»{288}.
В этом смысле уничтожение революцией большей части нашей старой «освободительной» интеллигенции, бывшей в свою очередь интеллектуальными дрожжами, на которых «подошла» революция, стало определенным этапом в отходе от революционного пути — бродильных элементов становилось гораздо меньше…
Революция удивительным образом явилась не началом нового, а именно концом старого: «Революция взвесила все земное, и оно оказалось легким». Революция несколько раз «взвешивала» русское общество на неких апокалиптических весах — и в 1825, и в 1881, и в 1905 годах, и всякий раз стрелка на весах показывала достаточное (критически достаточное) наличие духовного содержания в русских людях, не позволявшее революции сместить чашу весов в свою сторону. Лишь в 1917 году, вновь «взвесив» все земное в России, революция впервые нашла его столь легким, чтобы перевесить и стать исторической действительностью для России на долгие годы.
Духовная праздность культуры Серебряного века сыграла в этом процессе далеко не последнюю роль. По сути, она стала революцией в культуре, то есть была концом великой культуры XIX столетия.
В культурном мире России XIX столетия наиболее популярными были идеи деизма, рационализма, позитивизма и материализма. К концу XIX — началу XX века неожиданно для многих произошел «духовный переворот» — на русское общество хлынул поток всевозможной языческой мистики в виде спиритических, оккультных, теософских, буддистских, индуистских и прочих учений (Аллана Кардека, Блаватской, Папюса, Штейнера и местных их адептов).
Эти новые «духовные» веяния во многом становятся «духами времени» рубежа веков, теми духами, которыми наполнена культура Серебряного века — со всевозможными фантазиями Андрея Белого, спиритуалистическими сеансами в салонах Мережковского и Гиппиус, «дианисизмами» Георгия Иванова, тангистами[47]и т.д. и т.п.
В одной из своих статей молодой русский философ Д.В. Болдырев (1885—1920) очень удачно определил состояние человека этой культуры: тело его, «как на радениях, бьется в конвульсиях», «язык раздражается глоссолалиями, а глаза уходят в видения»{289}.
В этом полуобморочном, полубессознательном, фантазийно-возбужденном, материально благополучном и духовно-сонном состоянии находилось русское интеллигентное общество в преддверии «всероссийского взбалтывания».
Особую роль в подготовлении общества к принятию революции сыграла дореволюционная школа, о чем также много говорил Дмитрий Болдырев: «По выражению апостола — “живой камень” (церковь. — М.С.), своего рода конденсатор жизни, вокруг которого, в сущности, не смолкая происходит как бы тихая буря. Все легкое и сухое не может приблизиться к этой буре. Для этого оно прежде всего должно потяжелеть. В противном случае оно обречено носиться по кругу, подобно теням Дантова ада. «Идеализм» — таково имя этого круга, в котором столько лет мучаются души русских интеллигентов. Кто подготовил им этот печальный удел? На это можно ответить одним словом: школа»{290}.
Именно старая школа, пропитанная идеологией «освободительного движения», старалась заложить в своих выпускниках принципы вненационалыюсти, внеконфессионалыюсти, внегосударственности — из чего выросла особая космополитическая воронья стая — российская революционная интеллигенция.
Ожидание революции в начале XX века действительно более не с чем сравнить, как только с ожиданием Второго Пришествия, когда свыше будет произнесено «Се, творю все новое». Ожидание этого «нового» в революции до того фантастично и до того фанатично, что одна психологическая сила этого ожидания приближала пришествие революции в Россию лучше, чем все митинги и забастовки вместе взятые.
«Конечно, — писал Л.А. Тихомиров, — история наполнена множеством восстаний и переворотов, более или менее внезапных, но это были, так сказать, военные столкновения враждующих партий, где восставшие захватывали для себя место низвергнутых, без дальнейшего превращения революции в систему реформы. Идея революции, быстрого переворота всего мира, имела место лишь в христианском учении о конце мира… процесс порождения революционной идеи из христианства… начал совершаться с отбросом религиозного мировоззрения при сохранении христианской психики»{291}.
Люди в таком болезненном состоянии духа — состоянии одержимости социальным разрушением — были готовы принять революцию как нечто прекрасное, чудесное, приносящее избавление от всех земных тягот и горестей. К революции не относились как к радикальной социальной реформе, в ней хотели видеть всеобъемлющую реформацию всех сторон земной жизни, или, иначе говоря, установления на земле материалистического подобия Царствия Небесного, райского благополучия.
Когда же революция материализовалась в теле — в образе большевиков — со своей партией, цареубийством, карательной Чека, диктатурой пролетариата, продармиями, расстрелами, заложниками, красным террором, экспроприациями, гражданской войной, брестским мирным предательством, святотатством, гонениями, массовым хамством, классовой враждой и т.д., — нация невольно в ужасе осенила себя крестным знамением, — и все «светлые одежды», видевшиеся или воображавшиеся на образе революции, испарились как бесовский мираж, как наваждение.
В сложившейся исторической реальности осталась неизбежная дилемма выбора — либо покориться перед материальной силой революции (покориться партии), либо вернуться в церковь — последнее прибежище, оставшееся от старого христианского мира империи. Выбор стоял между новой верой в большевистскую партию Ленина или старой верой в Церковь Христову. Революция упростила этот выбор, сократив его до двух реальных сил в обществе — партии и церкви.
Безликая масса, рожденная революцией, пошла громить внешние проявления церкви — церковные здания, имущество и т.д., остальные же не покорившиеся «большевистскому зверю» восприняли церковь глубоко в свои сердца, семьи, квартиры, немногие оставшиеся открытыми храмы, где она пережила многочисленные волны гонений и мученичества от воинствующего атеизма.
Размах атеистического и богоборческого святотатства в России не имел подобных аналогов в цивилизованной Европе, несмотря на то что и там были многочисленные революции. Вопросом об особом феномене радикального безбожия в России после революции задавался и Н.В. Болдырев. «Но чем же объяснить, — вопрошал он, — что именно Россия оказалась носительницей самой гнусной из всех революций? Высота взлета волны равна глубине ее падения. И чем чище и выше была святыня России, тем больше привлекала она к себе нечистую и низкую силу… ведь для того, чтобы святотатство достигло таких, как у нас, размеров, нужно, чтобы святыня, на которую посягают, была не меньшей, чем у нас, святости. Для того чтобы надругаться над мощами и чудотворными иконами, надо прежде всего иметь и то, и другое. Благопристойные немцы и англичане гарантированы от гнусного святотатства за полным неимением предметов святотатства. В Риме они есть, но там их нельзя так профанировать, как у нас, потому что римская церковь сама их несколько профанирует, постоянно погружаясь в дрязги мира и овладевая ими не посредством строжайшей аскезы, а путем обмирщения себя и постоянного компромисса с миром»{292}.