Письмо Николы очень обрадовало пациентов. Они даже вести себя стали более-менее разумно, и это меня слегка встревожило: ведь само писательство такого благотворного действия на них не оказывало. А вот перспектива увидеть свои сочинения напечатанными заставила пациентов хотя бы отчасти образумиться, – мне такое положение вещей представлялось немного странным. Баланс между причиной и следствием был явно нарушен. Возможно, эту методику скорее следовало называть не лечением писательством, а лечением публикацией. Возможно, этого достаточно, чтобы излечить человека от безумия, – просто предложить издать написанное им. Но все это верно только в случае, если пациенты действительно сумасшедшие. В той же степени, в какой я сомневался, насколько пациенты притворяются безумцами, я сомневался и в том, что новообретенное (сравнительное, конечно) здравомыслие есть результат этого притворства.
Грегори подобные вопросы не волновали. Он буквально завалил меня письмами. Я и раньше знал, что он не из тех людей, кто станет работать спустя рукава, но его дотошность меня все же удивила. Он слал мне длинные письма, короткие записки, замечания, подробно описывал, как идет редактирование. Грегори находил в сочинениях все новые и новые достоинства, он выискивал в них великие сюжеты и литературные параллели; в одном письме он цитировал Юнга, Пиндара и обоих Джонов Фордов. Хоть я и радовался, что он держит меня в курсе, складывалось впечатление, что все эти послания написаны не ради меня, а скорее ради будущих историков литературы, которые захотят знать, как именно он выполнял работу. Это впечатление усилилось, когда Грегори сообщил, что сохранил у себя копии всех сочинений.
В конце каждого письма Грегори приписывал крупным размашистым почерком “ПРИШЛИ ЕЩЕ”, и пациенты были только рады услужить. Каждый день у меня появлялась новая пачка рукописей, и каждые два дня я запаковывал ее и отправлял Грегори. Конечно же, я прочитывал сочинения перед отправкой, но уже совсем не с тем вниманием, как прежде. Да и с какой стати? Сочинения больше не были моими. Они принадлежали Грегори и всему миру – во всяком случае, те, которые Грегори отредактировал, одобрил и включил в антологию. Пациенты знали об этом не хуже моего и теперь относились ко мне как к посыльному, через которого они могут связаться с Бобом Бернсом.
Сами сочинения если изменились, то лишь в сторону большей маниакальности. Пациенты вели себя сдержанно и разумно, но на бумагу изливали совсем уж околесицу. Потоки отвратительного секса и насилия, идиотских признаний, паранойи, мистико-наркотических излияний, страха кастрации, безумной игры слов, пересказа “Сэра Гавейна и зеленого рыцаря”[56] и “Черной красавицы”[57] и “Черной красавицы”– в общем, все та же история. Пациенты выпендривались перед новой аудиторией, а Грегори проглатывал все подряд. Каждая новая партия рукописей возбуждала его все сильнее, и это меня тоже беспокоило.
Наверное, если покопаться, суть заключалась в том, что я сомневался в его высокой оценке этой писанины. Я сомневался, что она действительно настолько хороша и увлекательна, как утверждает Грегори. Сочинения и мне нравились, я к ним привязался, но исключительно по личным причинам, а вот оценка Грегори, на мой взгляд, была в лучшем случае завышенной и слишком оптимистичной, а в худшем – претенциозной, нелепой и попросту неверной.
Зелен виноград? Я бесился оттого, что Грегори находил литературные достоинства там, где я видел лишь безумие? Меня задевало, что он оказался лучшим “литературным критиком”, чем я? Полагаю, на все эти вопросы имелся простой ответ – да. Отчасти можно было утешаться мыслью, что я находился внутри происходящего, а человеку со стороны намного проще оценить сочинения, но я почему-то не утешался. Я бесился. Но это вовсе не означало, что я желал книге провала. Нет, не желал. Я хотел, чтобы она получилась. Я хотел, чтобы Грегори оказался прав, даже если сам сомневался в его правоте.
Мне было не с кем поделиться своими сомнениями – не с Грегори же или Линсейдом, и не с Алисией. У нас с ней все складывалось замечательно. Алисия по-прежнему отказывалась признать, что у нас роман или что-то типа того, но ее ночные визиты стали чаще, и в те дни она почти не сердилась на меня. Мы продолжали усердствовать по части вербального секса, в котором я все больше играл роль умалишенного, сдвинувшегося на похабщине. Было ли в этом что-то нездоровое? Несомненно, однако что я мог поделать? Сказать Алисии: “Прости, дорогая, но я предпочитаю нормальный, здоровый, традиционный секс”? Может, мне и удалось бы выдержать ее ярость, но ее нормальные, здоровые и традиционные запросы я бы точно не выдержал.
Лишь однажды Алисия по-настоящему меня испугала. Дело было поздним вечером. Я искал в библиотеке, что бы почитать. К тому времени я практически вычерпал все ресурсы из собрания Рут Харрис, поэтому требовалось время, чтобы найти непрочитанную книгу. В итоге я остановился на биографии генерала Гордона[58]. Возвращаясь в хижину, я не увидел в окне света, и это показалось мне странным, поскольку я твердо помнил, что оставил лампу включенной. Но затем я увидел распахнутую дверь, которую совершенно точно закрывал. Очевидно, кто-то вошел в хижину и выключил свет. Естественно, я спросил себя – зачем и находятся ли эти люди по-прежнему там, в кромешной темноте. Что-то подсказывало мне, что так оно и есть. Я остановился у открытой двери и прислушался.
Внутри кто-то шевелился, матрас на диван-кровати скрипел в натужном, сексуальном ритме; и тут я услышал голос – хорошо знакомый голос, голос Алисии. Он произносил хорошо знакомые слова (во всяком случае, вариации хорошо знакомых слов), что я слышал от нее прежде: копрофемическая речь, непристойные слова, нецензурные выражения, вульгарное сексуальное стимулирование.
– Вот так, вот так, безумная ебучка, лижи мне лохматку, соси, щупай, кусай, засунь в нее свой язык, пальцы, руку засунь…
И так далее и в том же духе. И кого это, подумал я, она там стимулирует? Я мысленно пробежал список возможных действующих лиц: всех пациентов обоего пола. Кого из них она выбрала? А может, она не с одним, может, там три или четыре человека и все наслаждаются ее грязным лексиконом? Может, это Алисия – основной участник тех оргий, о которых говорил Чарльз Мэннинг?
Стоп, одну минуту. Так не годится. Это ведь у Алисии чересчур буйное воображение, а не у меня. Но в любом случае, с кем бы Алисия там ни упражнялась, она затащила их в мою кровать. Зачем она это сделала? Хотела нанести мне самое глубокое оскорбление, самую обидную пощечину или пошла на такой поступок, чтобы сильнее возбудиться?
Я пытался придумать, что сделать или сказать. Ничего рационального в голову не приходило. Я не вполне владел собой. На автопилоте, рассерженный, но уязвленный, испуганный, но отчаянный, я влетел в хижину и включил верхний свет, готовый увидеть в своей в постели омерзительную порнуху. И разочарованно остолбенел – нет, обрадованно остолбенел, ибо свет изгнал все непристойные образы, всех сексуальных демонов. Алисия лежала в моей постели совершенно одна и, похоже, совершенно голая, но полностью прикрытая простынями. Она мастурбировала, а ее непристойности были обращены в пустоту. Глаза Алисии, такие беззащитные без очков в роговой оправе, щурились от яркого света. Увидев меня, она удивилась, но не смутилась.
– Выключи свет. Иди сюда и отдрочи меня, безумец.
Я сделал, что мне велели.
Потом Алисия рассказала, что хотела сделать мне сюрприз, но, лежа голышом в моей постели, стала думать обо мне, представлять, что я с ней буду делать, и от всего этого жутко возбудилась. А как следствие – начала мастурбировать и говорить. Произнося все эти непристойности, она представляла меня сексуальным безумцем, оказавшимся с ней в одной постели. Я был польщен и решил ей поверить.