Смит был самым красивым из нас, мальчишек, он превратился в «выдающегося поэта» и теперь обучает молодежь этому необучаемому искусству в Колумбийском университете.
Талант Кларка очень ярко расцвел именно в эти ранние годы. Он опубликовал книгу стихов в обложке — «Январское скрещение», собрание оригинальностей, украшенное тончайшим воображением и развитым вкусом. Он был специалистом в области французского языка, в Париже, в Сорбонне, получил ученую степень и написал работу о французском литераторе Жюле Ромене, труды которого я не мог читать ни по-французски, ни на каком другом языке. Лучше бы Кларк посвятил себя своим собственным стихам. Его может извинить только то, что он сделал лучший (на мой беспристрастный взгляд) перевод «Пьяного корабля» Рембо. Особенно хорош был его перевод последнего стиха этого величайшего произведения Рембо:
Нет, если мне нужна Европа, то такая,
Где перед лужицей в вечерний час дитя
Сидит на корточках, кораблик свой пуская,
В пахучем сумраке Бог весть о чем грустя.[38] Кларк единственный, кто обращал серьезное внимание на мои попытки стихосложения. Его вкус был безупречен, но проявлялся очень деликатно. Когда я не слишком увлекался экстравагантностями, свойственными любому самоуверенному невежде, он говорил: «Мне нравится, Том», но если я писал витиевато, он заявлял: «Том, это чересчур легко».
Где-то в начале шестидесятых, одним из вечеров, я стоял у своей манхэттенской квартиры на Восточной шестьдесят шестой улице, когда Кларк, как привидение, появился на тротуаре и остановился рядом со мной. Была зима, и в своем темном пальто он выглядел уныло-академически. Поскольку Фрэнки или только что умер, или умирал, я не мог естественно и свободно общаться с Кларком. Я только подумал: «Наверное, он уже знает, что я стал гомосеком», и разговор получился кратким и смущенным — к сожалению.
— Привет, Том.
— Это ты, Кларк?
— Да.
— Что поделываешь?
Он сказал мне, что работает в Хантер-колледже, терпеливо постоял со мной еще немного, но я не нашел в себе силы сказать: «Заходи, Кларк». И призрак юности, кивнув головой, продолжил свой путь в зимних сумерках.
Уверен — он понял, что происходило со мной.
Когда-нибудь, наверное, он вынырнет поэтом из этого состояния, так похожего на зимнюю спячку…
Талант Смита созрел на более или менее правильных строчках; они мне нравятся, потому что мне нравится Билл, но увы, они меня не волнуют.
Вернемся в Сент-Луис, в тридцатые годы.
У Розы появился «серьезный» ухажер. Это был клерк из младшего состава Международной обувной, молодой человек очень представительной наружности, воспитанный, и, вероятно, с большими и не слишком щепетильными амбициями. В течение нескольких месяцев он был очень внимателен к Розе. Они встречались, думаю, несколько раз в неделю, все у них шло «стабильно», а Роза вздрагивала каждый раз, когда звонил телефон, надеясь, что это ее молодой человек.
Все это было в тот период, когда положение отца как торгового менеджера филиала Международной обувной было прочным, даже растущим, по крайней мере — постоянным и обещающим.
Но отец вел себя на своем посту непозволительно безответственно. И дом, и Компанию очень тревожило его поведение по выходным. Его не выбрали в Исполнительный совет компании, несмотря на то, что он был самым лучшим и самым популярным торговым менеджером Международной обувной и единственным, кто мог произносить речи. Его выступления были красноречивыми — но не острыми. Он не так много рассказывал о своих ораторских успехах, но думаю, очень ими гордился. Отец поднимался на трибуну перед собравшимися торговцами, в точности как его политические предшественники, боровшиеся за высшие посты в Восточном Теннесси:
— А теперь, ребята, вспомним, как нам приходилось туго, когда на завтраку нас была только сигарета…
Наверное, что-нибудь в этом роде — и его любили.
Но произошел скандал — эпизод с ночным покером в отеле «Джефферсон», когда отец потерял ухо, которое пришлось восстанавливать с помощью пластической хирургии. Это стало началом конца надежд отца войти в Совет Международной обувной…
Это положило конец и свиданиям Розы с красивым и не слишком щепетильным амбициозным ухажером, который сразу перестал быть потенциальным мужем.
Сердце ее разбилось, и именно после этого начались таинственные желудочные проблемы.
Но вы не знаете Розу, и никогда не узнаете, разве только через эту «вещицу», потому что Лаура в «Зверинце» была похожа на Розу только тем, что тоже была «не такая», во что не верила старая рысь — Аманда. Как я уже говорил, еще немного можно узнать о ней из рассказа «Лицо сестры в сиянии стекла».
В настоящее время — сверкают «блицы», мор напал на мотыльков, а Бланш засадили в психушку…
Однажды вечером отец, с хмурым видом сидя в «солнечной» комнате нашей квартиры на Энрайт, позвал Розу: «Дочка, иди сюда, я хочу обсудить с тобой кое-что».
Он сказал ей, что над ним нависла опасность потерять работу в Международной обувной — дело было уже после случая с ухом — и что она должна быть готова сама заботиться о себе.
Каким-то образом — точно я не знаю — Роза получила работу в регистратуре у одного молодого дантиста. Работа продолжалась всего один день и закончилась почти на патетической ноте. Моя сестра оказалась неспособной правильно писать адреса на конвертах, молодой дантист уволил ее, она с плачем побежала в туалет и заперлась там.
Нам позвонили домой, пришлось идти и уговаривать ее покинуть это место уединения.
В 1937 году Розу перевели в государственную психиатрическую лечебницу в Фармингтоне, штат Миссури. Мы поехали навестить ее.
— Том, давай я покажу тебе мою палату.
Она провела меня по палате; в это невозможно было поверить — узкие койки, твердые деревянные скамьи! Под одной из скамей лежала молодая девушка — ее всю выгнуло, и в таком положении она застыла.
— Роза! Что с ней?
(Боже мой, ну и вопрос!)
Не изменив выражения лица, с улыбкой, Роза ответила:
— Она себя сегодня плохо ведет, вот и все.
Много лет спустя, в году сорок девятом-пятидесятом Роза жила с компаньонкой-сиделкой на ферме вблизи психлечебницы — трагически успокоенная лоботомией, проведенной в конце тридцатых.
Я устроил ей и ее фермерше-сиделке поездку в Ки-Уэст, в гости. Там со мной тогда жил дедушка.
Когда пришла машина, дед заторопился на крыльцо.
— Роза, это дедушка!
— Нет, нет, нет! — закричала она. — Это старый мошенник, самозванец!
Этот катастрофический визит продолжался всего четыре дня, за которые она не съела ни крошки, за исключением баночки супа быстрого приготовления и баночки тушенки, и то только тогда, когда банки открывал лично я…
В это время ей всюду мерещились «преступные звери» — как она их называла. За что бы она ни бралась, если это можно было трясти, она немедленно начинала трясти, чтобы выгнать оттуда «преступных зверей». На дом упала мрачная тень, несмотря на великолепную погоду той ранней весной в Ки-Уэсте. От дальнейших потрясений пришлось отказаться; Розу и ее спутницу отвезли обратно на миссурийскую ферму…
В это время Роза писала письма — практически каждый день.
Помню, что одно из них начиналось со слов: «Сегодня солнце встало, как пятидолларовый золотой!»
Она обожала всех маленьких — детишек с фермы, канарейку (особенно), и в каждом из ее детских маленьких писем сообщались новости о них, например: «Чи-чи (канарейка) сегодня, кажется, счастлива».
«Сегодня мы ездили в город и я купила шампунь „Пальмолив“ для моей славной шевелюры».
Вскоре я перевел ее в дорогое заведение под названием «Институт Жизни» в Хартфорде, штат Коннектикут. Когда я приехал к ней туда спустя несколько месяцев, то пришел в ужас — и в ярость — мне сказали, что Розу поместили в палату для буйных! Что она, якобы, сбила с ног старую женщину.