Семенов пришел часов в семь. Поставил свой тяжелый портфель и сел на стул: грузно, твердо, не смотря на Евлалию Григорьевну. А потом поднял на нее глаза, и в его взгляде опять был затаенный вопрос.
– Переписали? – коротко спросил он.
– Да, я… Только я оставляла немного шире поля, так удобнее, по-моему… И поэтому у меня вышло не четыреста одна страница, а четыреста семнадцать. Но… Но это моя вина, и вы считайте, как здесь: четыреста одна.
– Глупости! – усмехнулся Семенов. – Пишите расписку на восемьсот тридцать четыре рубля. И отдельно счет за бумагу и за копирку. Сколько заплатили.
– Нет, нет! – запротестовала Евлалия Григорьевна и даже положила руку на переписанную рукопись, словно защищала ее от чего-то. – Как можно! Бумага и копирка, это ж… Это ж на мой счет!
Семенов пристально посмотрел на нее, вздохнул и покачал головой.
– И как это вы до сих пор живы, если вы такая! – упрекнул он. – Зубатой надо быть, надо нигде своего не упускать, а вы… Вот уж подлинно: голубенькая! – усмехнулся он и посмотрел по-новому, приветливо.
Евлалия Григорьевна никак не ожидала этого «голубенькая» и сразу же вся вспыхнула. Она жалостливо посмотрела на Семенова, словно умоляя его не говорить этого слова, и губы у нее слегка задрожали.
– Почему вы… голубенькая? – невнятно спросила она.
– А это вас та чудесная старушка так называет! – кивнул в сторону Семенов. – Софья Дмитриевна ваша. А мне и понравилось: уж подлинно – голубенькая! Ну, да не в этом суть, а пишите вот расписку: получила, дескать, за перепечатку рукописи… Как она называется? Получила восемьсот тридцать четыре рубля, а за бумагу и копирку шестьдесят шесть рублей. Всего – девятьсот.
– Как так шестьдесят шесть? – испугалась Евлалия Григорьевна. – Рублей двадцать – тридцать, не больше!
– Пишите! – с ласковой строгостью приказал ей Семенов.
Он вынул из бумажника деньги, отсчитал и положил на стол. Потом достал из портфеля еще одну рукопись и, держа ее в руках, спросил:
– А эту не перепишете? Тут, правда, меньше, страниц двести, но ведь это не последняя. Такого добра сколько хотите, хоть бюро переписки открывайте!
– Я… – откровенно обрадовалась Евлалия Григорьевна. – Я, конечно, с удовольствием, но… но только я теперь не могу так скоро; мне теперь опять надо будет на службу ходить, и времени у меня будет уже меньше. И большое вам спасибо, Павел Петрович, но только…
– Что еще за «только»?
– Ведь это очень дорого, по два рубля. Я могу и дешевле! Семенов опять покачал головой: укоризненно, но ласково.
– Эх вы, голубенькая! – и усмехнулся, и упрекнул он. – Этак вы мне всю коммерцию испортите, чего доброго! Я там хотел торговаться за вас, чтобы они вам по два с полтиной платили, а вы – дешевле! Дают, так бери, а бьют, так беги! – почти дружески подмигнул он. – А папаши-то дома нет, что ли? – резко переменил он разговор.
– Да, он ушел. У него…
– Какой он у вас…
– Какой? – сразу насторожилась Евлалия Григорьевна.
– А сынишка где же? – не ответил на ее вопрос Семенов.
– Он у Софьи Дмитриевны. Он уж так к ней привык, что от меня даже отвыкать стал. Я вот эти две недели все время дома сидела, потому что…
– Знаю. Чубук вам командировку дал.
– Знаете?
Евлалия Григорьевна насторожилась: ей показалось странным и неприятным то, что Семенов знает о ее «командировке». Почему-то получалось так, будто он к этой командировке причастен, чуть ли не сам ее добился. И она вспомнила, что у Чубука была острая лукавинка в глазах, когда он спрашивал ее о Семенове.
– Так, стало быть, сынишка у Софьи Дмитриевны? – опять увильнул от ответа Семенов. – Она у вас старушка славная… тепленькая!
– Она очень славная! – горячо подхватила Евлалия Григорьевна. – Она очень душевная и приветливая такая!
– Да, тепленькая… – повторил Семенов и вздохнул. – Бедует?
– Как… бедует?
– Бедно живет?
– Да, очень бедно.
Семенов поджал углы рта, и что-то нехорошее, почти злое пробежало в глазах,
– Как же это так – «очень бедно»? – чуть ли не вызывающе спросил он. – У нас – рост благосостояния трудящихся, у нас – зажиточная жизнь трудящихся, а вы – «бедно живет»! Мы же социализм построили и к коммунизму идем… Разве ж при социализме могут быть бедняки? – странным тоном, издеваясь над чем-то, спросил он.
– Я не знаю… – немного растерялась Евлалия Григорьевна, слыша его тон, но не понимая его. – При социализме, конечно… Но она очень бедно живет, очень! – убедительно добавила она и так же убедительно посмотрела прямо в глаза.
И ее ответ еще больше подмыл Семенова. Желваки под скулами разволновались и заходили.
– Что ж не помогаете? – несдержанно, с издевающимся вызовом бросил он и весь напрягся.
– Я… Мне не из чего было! – мучительно потупилась Евлалия Григорьевна, теряясь от его тона. – А теперь я… Эти деньги вот… Ведь Софья Дмитриевна мне все время помогала, она ведь за Шуриком смотрит, и я…
– Поможете теперь, стало быть?
– Обязательно! – с радостной искренностью сказала Евлалия Григорьевна.
– Это хорошо, что поможете! Надо, надо помочь! – зло сказал он. – Чаю, сахару, хлебца… Маслица для лампадки! Еще чего? Колбасы постной, что ли? – с открытой ненавистью спросил он и в упор посмотрел на Евлалию Григорьевну.
Его злоба была совсем непонятна. Что так злобно ненавидит он и над чем он издевается? А взгляд в упор был так силен, что Евлалия Григорьевна совсем потерялась и еле слышно проговорила невнятно:
– Я не знаю… Я…
– Не знаете? – с негодованием на что-то и с торжеством над чем-то подхватил Семенов. – А кто же знать-то должен? Кто? Кто? В обкоме партии спросить, что ли? В НКВД за справкой пойти? Если вот такие, как вы, не знают, так кто же знать-то будет?
Евлалия Григорьевна почувствовала себя виноватой, опустила глаза и съежилась. А Семенов перекинул в себе какую-то мысль и крепко выругался про себя ядреным словом. Неожиданная злоба, вырвавшись откуда-то, охватила его, и он не хотел ее сдерживать. Что озлобило его?
– Плохая жизнь теперь? Холодная? – впился он глазами в Евлалию Григорьевну.
– Холодная! – почти шепотом ответила она. – И страшная очень…
– Страшная? – громко, но одним только горлом, а не сердцем и даже не глазами захохотал Семенов. – Страшная? Ага!
И оборвал свой смех.
– «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!» – словно что-то приказывая Евлалии Григорьевне, сказал он. – Вот оно как! А совсем не «страшная»!
– Нет! – неожиданно вырвалось у Евлалии Григорьевны. – Весело? Да нет же! Нет!
– Сам товарищ Сталин сказал, – с тем же огоньком продолжал мучить ее Семенов: – «жить стало лучше, жить стало веселее»!… А вы…
– Я… – заметалась Евлалия Григорьевна. – Конечно, Сталин… Но…
– Что еще за «но» такое? – грубо выкрикнул Семенов. – Какое такое может быть «но»? Сталин же сказал! Точка! Евлалия Григорьевна умоляюще подняла на него глаза.
– Холодно очень! – тоскливо сказала она. – Бесприютно! И люди кругом страшные… Люди другими стали!
– То-то же! – словно в чем-то убедил ее Семенов и сразу встал со стула. – То-то же! – повторил он, а к чему он говорит и повторяет это «то-то же», никак нельзя было понять. – У Софьи-то Дмитриевны иконы висят и лампадка горит, а? Опиум! А вы вот здесь против слов товарища Сталина какое-то «но» возражаете? Контрреволюция! Эх, вы… Голубенькая! Да ведь вас и под ноготь взять даже нельзя, потому что и брать-то нечего, а между прочим, вы… смотрите! Зачем вы смотрите? – почти страстно выкрикнул он. – Муж-то ведь в ссылке? А сынишка-то ведь еще крохотный? А сил-то у вас нет? Так разве ж можно вам жить такой… голубенькой? Вы «Правду» читаете? На собраниях доклады слушаете? Сталинскую конституцию изучаете? Так ведь нечего, совсем вот нечего под ноготь брать!
Он судорожным рывком подхватил с пола свой портфель и, чем-то возмущаясь, со злым негодованием повернулся к Евлалии Григорьевне. А та совсем растерялась, ничего не понимая, пугаясь и его самого, и его слов. Но вместе с испугом было и другое: через его злое негодование она увидела его муку, которой он мучится, которую прячет и от которой бежит. И, ни о чем не думая, ни в чем не давая себе отчета, она очень нежно и ласково положила свою руку на его стиснутый волосатый кулак, которым он сжимал свой портфель.