Чего здесь не хватает? Пожалуй, отравления. Но и до него дойдет очередь:
Аптекарь,
дай
душу
без боли
в просторы вывести.
Единственное, чего не хочет Маяковский, — видеть себя в петле. Зато эту смерть в стихотворении «Кое-что по поводу дирижера» (1915) он отдает своему персонажу:
Когда наутро, от злобы не евший,
хозяин принес расчет,
дирижер на люстре уже посиневший
висел и синел еще.
Параллельно Маяковский начинает отговариваться от самоубийства. Например, в стихотворении «Лиличка!» (1916):
И в пролет не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
И даже за два дня до гибели, уже приготовив предсмертное письмо, в пику ему записывает: «Я не кончу жизнь…» И всё впустую.
В стихотворении «Сергею Есенину» (начало 1926) Маяковский заставляет себя по всем пунктам осудить самоубийство. Самому Есенину адресовать эти стихи было поздно. Ясно, что автор обращает их к читателям. Но втайне уговаривает и самого себя.
Вскоре в стихотворении «Товарищу Нетте[77]. Пароходу и человеку» (июль 1926) Маяковский прямо заговорит о жажде героической гибели (конечно, в противовес затаившейся тяге к самоубийству):
Мне бы жить и жить,
сквозь годы мчась.
Но в конце хочу —
других желаний нету —
Встретить хочу
мой смертный час
так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
Заигрывание с самоубийством отнюдь не безобидно. Стоило Сергею Есенину один-единственный раз пообещать: «…На рукаве своем повешусь» — и жизнь его оборвалась сходным образом.
Стоило Марине Цветаевой[78] заикнуться: «Пора — пора — пора / Творцу вернуть билет. // Отказываюсь — быть» — и удержать ее на белом свете было не под силу.
Борис Пастернак, оплакавший и Маяковского, и Цветаеву, наставлял молодого Евгения Евтушенко:
— Никогда не предсказывайте собственную насильственную гибель в стихах. Сила слов такова, что любое неблагоприятное предсказание может сбыться.
Владимир Маяковский доказал это.
Роман с Вероникой Полонской: от любви до вражды
С Вероникой Витольдовной Полонской Маяковский познакомился на бегах в мае 1929 года — меньше чем за год до смерти. Вместе они гуляли по весенней Москве, заходили в комнату Маяковского в Лубянском проезде. В воспоминаниях, датированных декабрем 1938 года, Полонская отмечает: «Через несколько дней (я бывала у него на Лубянке ежедневно) — мы стали близки». Увлеченность была взаимной, и Веронику Витольдовну смущало лишь то, что Маяковский, выказывая постоянно любовь и заботу, не предлагает ей стать его женой. Но к Новому году ее начинает тяготить раздражительность Маяковского, его беспричинная ревность. Он то требует от нее объяснений, то мрачно молчит. «Наши отношения, — напишет она, — принимали всё более и более нервный характер». Вдобавок она забеременела от Маяковского и делала аборт. Но он и не подумал навестить ее в больнице, а Яншин навещал.
После операции, по словам Полонской, у нее «появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям». Маяковский, естественно, принимал это на свой счет. И чем больше неистовствовал, тем больше к ней привязывался. Теперь уже он требует, чтобы она развелась с Яншиным и стала его женой, а она тянет, не может ни на что решиться. А Маяковский, работу которого жестоко преследуют провалы, напасти и разочарования, держится за Полонскую как за соломинку. Но где ей понять, что с ним творится!
При ней его просят прочитать поэму «Хорошо!», а он говорит, что сейчас не время читать ее. И читает поэму «Во весь голос». А между ними — пропасть. Там была многословная благостность:
Жизнь прекрасна
и
удивительна и т. д.
Здесь — жесткая констатация:
Уважаемые
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем говне,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.
Или:
Неважная честь,
чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
где харкает туберкулез,
где блядь с хулиганом
да сифилис.
Как-то на своей последней неделе Маяковский довез Полонскую с Яншиным домой на Каланчевку и стал умолять их проводить его в Гендриков переулок. Проводили, поднялись в квартиру, посидели четверть часа, выпили вина. На улицу вышли вместе. Маяковский — прогулять домашнюю любимицу Бульку[79]. Прощаясь, он сказал:
— Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили.
За четыре дня до смерти, в четверг, 10 апреля, давний знакомый Маяковского, журналист, пишущий о театре, Александр Февральский[80] встретил его в коридоре Театра имени Мейерхольда, когда на сцене шла «Баня». «Очень мрачный, он стоял, опершись локтем о дверной косяк, и курил», — вспоминал Александр Вильямович. Чтобы поддержать Маяковского, он заговорил о статье в «Правде», наконец-то по справедливости высоко оценившей «Баню». Маяковский в ответ уронил:
— Всё равно, теперь уже поздно.
Предсмертного письма еще не было, окончательного решения о самоубийстве Маяковский еще не принял, но уже явно к нему склонялся.
Вечером того же 10 апреля Маяковский позвонил Николаю Асееву, с которым был в ссоре:
— Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!
Маяковский, надо думать, охотился не столько за Асеевым, сколько за Полонской, которая для защиты от Маяковского стала упорно водить с собой Яншина. А чтобы зазвать ее с Яншиным к себе, Маяковскому для отвода глаз нужны были и другие карточные партнеры.
И вот, отмахнувшись от выступления во 2-м МГУ, Маяковский засел вечером 11 апреля за покер вместе с Асеевым, Полонской, Яншиным и Львом Александровичем Гринкругом[81], своим человеком в доме Бриков и Маяковского.
Маяковский часто цитировал чужие стихи. Какую-нибудь привязавшуюся строчку мог твердить с утра до вечера. В последние дни он без конца повторял реплику Отелло:
— Я всё отдам за верность Дездемоны.
Возможно, весь вечер прошел под этот интонируемый на все лады возглас безумного ревнивца.