— Не грусти. До свиданья, старик».
Было три часа ночи. Регинину и Яншину с Полонской идти было в одну сторону: к Красным Воротам и на Каланчевскую улицу. Маяковский увязался за ними. Яншин шел с Регининым, Маяковский — с Полонской. Они то отставали, то убегали вперед. Маяковский по-прежнему грозил, что всё расскажет Яншину. И время от времени выкрикивал:
— Михаил Михайлович!
— Что? — отзывался Яншин.
— Нет, потом, — выдержав паузу, бросал Маяковский.
Полонская умоляла его ничего не говорить, становилась на колени, плакала. И Маяковский уступил, сказав, что для окончательного разговора заедет к ней утром, в восемь часов. А было уже без чего-то четыре.
С Каланчевской улицы то ли на извозчике, то ли на такси Маяковский отправился к себе — на Таганку и дальше по Воронцовской улице в Гендриков переулок. Там можно было принять ванну, переодеться… На всё про всё оставалось три часа с половиной. И, хотя Маяковский опоздал и был на Каланчевке не в восемь, а чуть позже половины десятого, вряд ли он успел хотя бы прилечь.
Утро 14 апреля: версия воспоминаний
«Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день, — написала в мемуарах Вероника Полонская. — Совсем весна.
— Как хорошо, — сказала я. — Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим всё это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
— Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 ½ репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не могу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
— Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь — это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно, увидев, в какую минуту он пришел, сунул книги куда-то и убежал.
Владимир Владимирович быстро ходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, оставалась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры — нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит. Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит всё, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь всё решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом постоянного внимания. Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает: то, что было вчера, — отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно. Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего и не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла наша вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: ушла, ничего не сказав, и осталась у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа, чтобы не поступать с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу всё Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы всё было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
— Значит, пойдешь на репетицию?
— Да, пойду.
— И с Яншиным увидишься?
— Да.
— Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
— Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
— Но я увижу тебя сегодня?
— Не знаю.
— Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
— Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13-е и 14-е числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик и захлопнул его, опять забегал по комнате. Я сказала:
— Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
— Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
— Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
— Нет.
Он дал мне 20 рублей.
— Так ты позвонишь?
— Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери.
Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:
— Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и всё силился приподнять голову. Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.
Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно. Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.
Набежал народ. Кто-то звонил, кто-то мне сказал:
— Бегите встречать карету скорой помощи!
Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:
— Поздно. Умер».
Утро 14 апреля: версия свидетельских показаний
За воспоминания Вероника Витольдовна Полонская принялась только через восемь лет после смерти Маяковского. И целью ее, естественно, было отвести от себя терзавшую вину. В итоге кругом виноватым оказался один Маяковский. Это он жестко требовал от успешно начинающей актрисы бросить театр, запрещал по-человечески объясниться с Яншиным, прежде чем уйти от него. Но затем смягчился, «поцеловал», заговорил «совершенно спокойно и очень ласково», дал денег на такси, пообещал позвонить. А стоило ей выйти за дверь — и раздался выстрел.
Значит, Маяковский застрелился от счастливой любви. Но почему же тогда он жаловался в предсмертном письме на то, что «Любовная лодка / разбилась о быт»?
Да потому, что всё было совсем не так, как пыталась представить мемуаристка. Конечно, она надеялась, что материалы следствия по делу о самоубийстве Маяковского будут скрыты навсегда, а в их числе и ее показания в день самоубийства, 14 апреля 1930 года.