— Да, кстати, — сказал отец, вытерев рот салфеткой. — Нынче утром я получил известие от печатника, мой том Ливия уже готов. Может быть, ты съездишь во Флоренцию и заберешь его для меня?
Я нерешительно помедлил, размышляя о том, что Цецилия будет ждать меня в роще завтра утром, но не смог устоять перед радостным, исполненным надежды лицом отца:
— Разумеется, папа. Я почту за честь выполнить такую просьбу.
Я отправился в путь на муле. В полном одиночестве ехал я по лесам и холмам, а мысли мои витали в эмпиреях. Ах, Цецилия! Имя твое так прекрасно, что сердце мое бьется быстрей, твердеет и полнится соками жизни мужское копье, и страдает душа в пустоте, томимая вожделением. Мысленно я сочинял для нее стихи: чувственные, пылкие, грубоватые. В духе Овидия, как в его тосканский лирический период. Я почти уверен, что Цецилия не училась латыни.
К четырем часам мой поэтический опус более или менее сложился, а дневная жара достигла апогея. Я остановился в Таварнуцце на постоялом дворе, где встретил Филиппо Касавеккиа, кузнеца: старого отцовского приятеля. Он угостил меня выпивкой, а я, одолжив у хозяина карандаш и клочок бумаги, наспех записал сочиненные в дороге стихи.
Филиппо потягивал пиво.
— Что, Нико, учишься даже на каникулах?
Я поднял на него глаза, отвлеченный от поисков рифмы к слову «экстаз».
— Нет… сочиняю стихи.
Он расхохотался:
— Ты еще не трахнул ее? Подозреваю, что нет, раз утомляешься сочинениями в ее честь.
— Она девственна. Я думаю… думаю попросить ее выйти за меня замуж. — Это во мне забродило пиво, я не собирался откровенничать с Филиппо, даже если эта мысль и приходила мне в голову во время сегодняшнего длинного и жаркого путешествия.
— Бог с тобой! Тебе ведь всего семнадцать!
— Но моя Цецилия целомудренна. А я… — я мысленно посмаковал следующую фразу, — я люблю ее.
— Цецилия… — он задумчиво нахмурился. — Уж не Цецилия ли Арриги?
— Да. Но откуда…
— Цецилия Арриги из Сан-Кашано? Живет на углу рядом с пекарней. Дочка бондаря?
Мое сердце заколотилось от дурного предчувствия:
— Верно.
— Черноволосая глупышка, подбородок вздернут как штык, зато чудная пара титек?
— Верно, черт побери! И что вы о ней знаете?
— Она пудрит тебе мозги, — он тихо рассмеялся.
— Что вы имеете в виду?
— Она так же девственна, как любовница Папы Римского, вот что я имею в виду. На ней скакали гораздо больше, чем на твоем старом муле.
Я глянул на него остекленевшими глазами и буркнул:
— Я вам не верю.
Но я поверил. Он говорил слишком уверенно. И туманный, совершенный образ той девушки, с которой я целовался утром, начал таять, сменяясь новым, более мрачным и далеко не лестным изображением.
Я уставился на грязный пол, где собака хозяина постоялого двора пожирала только что пойманную крысу. Филиппо склонился ко мне и приподнял мой подбородок:
— Ты чересчур наивен, парень. Пора взрослеть; побольше скепсиса. Никто запросто не скажет тебе правды. Ради чего? Люди говорят то, что, по их мнению, ты хочешь услышать. — Он поднялся и сжал мне плечо. — Не переживай, Нико. Никто ведь не пострадал. Всегда лучше узнать самое худшее. И возможно, к тому же это тебя чему-то научит.
Я промолчал. Филиппо простился со мной и ушел. Я допил пиво и перечитал восторженные стихи.
Тьфу, какая мерзость.
А пошла она…
Скомкав листок, я швырнул его в огонь.
Когда я въехал на площадь Синьории, небо окрасилось багровым заревом заката. Я чувствовал себя устало и удрученно, но вид городского центра и обезличенный радостный гул летнего вечера вновь подняли мне настроение. Я обожал Флоренцию! Как гласит пословица: «Сельская жизнь — для скота, городская жизнь — для людей».
Я направился к печатнику, передал синьору Росси три бутыли вина и бутыль уксуса. В обмен он выдал мне «Историю Рима» Тита Ливия. В кожаном переплете — прекрасная работа. А внутри — вся мудрость древних, высшие добродетели и героизм Римской республики. Мой отец долго трудился, составляя указатель для этого тома, чтобы оплатить себе личный экземпляр; вино и уксус были всего лишь платой за переплет. С гордостью держа книгу под мышкой, я направил мула по городским улицам, пересек Понте-Веккьо и вернулся в наш городской дом.
Поставив мула в конюшню, я уселся в отцовское кресло и открыл Ливия. Вскоре Флоренция исчезла из моего сознания, растворился и нынешний пугливый и пигмейский век; я перенесся в более славные времена, в более величественные страны. Полностью забылись мои жалкие беды, любовное томление; вылетела из головы и Цецилия, и ее обман (даже ее бедра); я думал лишь о могуществе и славе. Однажды я приобщусь к политике. Кем бы мне стать — политиком или поэтом? Пока я еще не решил.
Мои мечтательные размышления прервал стук в дверь. Я открыл ее — на пороге стоял Бьяджо, толстый и ухмыляющийся.
— Я прослышал, что ты вернулся. Не желаешь ли сходить промочить горло? Там соберется вся наша компашка.
Я рассмеялся с чистой радостью:
— Бьяджо! Дружище, как же я рад тебя видеть! Да, с удовольствием. Погоди, я лишь захвачу деньжат.
Сбегав наверх, я набил карманы монетами. Их хватит на выпивку и, возможно, на последующее путешествие во фраскатский квартал «веселых домов», где можно подыскать приличную шлюху. Да, действительно пора исцеляться от треклятой невинности.
3
Сиена, 11 августа 1492 года
ЧЕЗАРЕ
Раскаленное солнце и кровавое зловоние. Жгучий пот заливал мне глаза. Гвалт сменился молчанием.
Мою истекающую кровью лошадь била дрожь. Я погладил ее шею. Окинул взглядом трибуны — на меня устремлены тысячи глаз. Тысячи глаз устремлены на мечущегося передо мной быка.
Бык истекал кровью. Из его холки торчали три тонкие шпаги. Бык слабел. Повсюду лужицы крови. Бык разъярен.
Пригнул голову, готов к атаке. Я сдерживал лошадь. Слышал, как колотилось ее сердце под моими ногами. Я шепнул ей по-испански: «Спокойствие. Терпение. Победа близка…»
Бык бросился в атаку. Лошадь задрожала. Время замедлилось. Я вонзил очередную шпагу в бычью шею.
Пеной испарины покрылись бока моей лошади. Она попыталась уклониться, копыта заскользили по залитым кровью камням. Бычий рог задел бок лошади. Дикое мучительное ржание. Лошадь шарахнулась в сторону, из раны захлестала кровь.
Бык зашатался. Спешившись, я подошел к нему. Его глаза уставились на меня. Бык разъярен, но слаб.
Гвалт сменился молчанием. Я смахнул пот с глаз и поднял большой меч.
Бык вскинул голову. Напряг силы для одной, последней атаки. Но слишком поздно, слишком поздно.
Во рту у меня пересохло. Руки повлажнели от пота. Голова пуста, мышцы расслаблены. Мне частенько приходилось убивать.
Я взмахнул большим мечом.
Молчание взорвалось ревом. Кровавое зловоние и раскаленное солнце. Бычья голова упала на землю.
Я вымыл руки. Ополоснул лицо. Толпа скандировала: «Бык мертв! Да здравствует Бык!»
Они имели в виду Быка Борджиа. Красный Бык — эмблема нашего рода.
Сбросив рубаху, я вымылся по пояс. Запах крови медленно рассеялся. Слуги передали мне чистые одежды, перчатки пропитаны мускусом. Шелк приятно холодил, а кожа согревала мое тело.
Девицы с придыханием восклицали: «Какой же он смелый! Его могли убить!» Но я знал, что не могу умереть. Мое время еще не настало.
Вчера вечером я встречался с астрологом. Лоренц Бехайм составил мой гороскоп. В нем говорилось, что у меня есть два пути — две возможные судьбы. Если моего отца изберут Папой, я завоюю славу… и умру молодым. Если же нет, то проживу долго… и бесславно.
— Подобно Ахиллу, — сказал я.
Лоренц кивнул.
— Насколько молодым? — спросил я.
— Трудно сказать, — ответил Лоренц.
— Насколько молодым? — повторил я.