Да здравствует организация!
Да будет чистота!
Да настанет эра истинной Вселенной!
Между тем на дне резервуара начал появляться конечный продукт, бурление в котле перешло в органный гул, тогда освещенный ярким светом Марк Корнелиус Ашер воздел одну руку к зениту, а другой рукой указал на резервуар и неожиданно будничным, спокойным голосом, словно речь идет о самых обыкновенных вещах, сообщил, что единственно за счет организации материи, ее четкого, поддающегося точному расчету регулирования и абсолютно без каких-либо иных ухищрений микромеханике удалось превратить считавшуюся ранее чистой воду в подлинно чистую субстанцию, открыв ее истинную сокровенную сущность (в резервуаре поднималась клокочущая, отдающая застойным, гнилостным запахом серая, мутная жижа) — быть свободной от какого-либо чужеродного произвола и абсолютно непригодной для питья или иных человеческих нужд.
(По мотивам Альфреда Жарри [1].)
БУМАЖНАЯ КНИГА ПАБЛО
Да просто быть того не может, что в Унитерре запретят книги из бумаги. Напротив: их же ведь хранят в специальных библиотеках, окружив самым бережным уходом, и выдают там в пользование ученым. Даже частным лицам разрешается иметь бумажные книги, читать их, более того — одалживать другим; вот только превращать их в предмет торговли запрещено, ибо как материальное, так и культурно-историческое значение книг бесценно. Против подобных мер защиты нечего возразить, и посему вполне понятно, что в соответствии с конституцией и устоями Унитерры некоторые книги засекречены: одни из-за аморального, то есть антиунитеррского, содержания либо иного вредного или по всей вероятности вредного содержания, остальные — по другим причинам. К ним имеет доступ лишь крайне ограниченный круг лиц.
После двух атомных войн, еще до основания Унитерры, на всей заселенной территории насчитывалось ни много ни мало 82 тысячи 347 полностью сохранившихся бумажных книг первой категории и 1,2 миллиона экземпляров второй. Бумажной книгой считалось: «Произведение печати любого вида, материализованное на субстратах растительного или животного происхождения и доступное для потребления без механических приспособлений (читального прибора, пленки, звуковоспроизводителей и проч., за исключением очков и простейших луп)». К бумажным книгам второй категории относились еще фотоснимки. Книги второй категории представляли собой изделия, не имевшие почти никакой исторической и материальной ценности: пустые бланки массового употребления, разрозненные листки календаря, обложки от книг, почтовые конверты. Зато исписанная открытка в зависимости от текста могла попасть и в первую категорию.
Одной из первых мер правительства Унитерры явилась конфискация всех бумажных книг первой категории у частных лиц для проверки и регистрации. Сокрытие подобного имущества каралось надлежащим образом, как правило — смертной казнью. Большинство экземпляров книг после регистрации было передано в библиотеки как национальное достояние. Правда, в тридцати и одном случае бумажные книги такого рода возвратились к своим владельцам. О книгах второй категории необходимо было в обязательном порядке заявить, указав прежде всего со всеми подробностями способ их приобретения. Эти бумажные книги пользовались огромным спросом у коллекционеров. Например, ничем так не гордился отец Жирро, как кассовым чеком 1998 года, подтверждавшим покупку куска искусственного мыла (стоимостью 49 марок 99 пфеннигов) в СУПЕРУНИВЕРСАМЕ № 22 города под названием Берлин, который сгинул с лица земли еще в первую атомную войну. Эта уникальная вещица, помещенная в защитный футляр из флюоресцирующего стекла, висела на торцовой стене семейного жилотсека, побуждая отца Жирро с приходом гостей пускаться в философствования по поводу прогресса человечества: мол, раньше, в стародавние и мрачные времена, люди были вынуждены покупать искусственное мыло в магазинах, а вот у нас, в Унитерре, правительство, которое только и знает, что печется о благе народа, каждый месяц бесплатно выдает кусок мыла-эрзаца. Дескать, ну как тут не испытывать чувства благодарности. Гости кивают, изумляются, восхищенно охают, добавляя затем, как обычно: «Значит, погоди-ка, тысяча четыреста пятьдесят восемь лет тому назад… Невероятно!» — и снова кивают.
И вот в руки Пабло попадает бумажная книга первой категории, одна из тех, тридцати и одной, оставшихся у своих владельцев. Не вдаваясь в подробности, здесь, очевидно, достаточно только упомянуть, что как-то раз по заданию камрада начальника столичного контрольного отряда Пабло пришлось заниматься изобретениями. И весьма благоволившая ему подруга начальника одолжила, раздобыв у своих знакомых, эту самую бумажную книгу. Важно, однако, заметить, что книги из бумаги принципиальным образом отличались от своих записей на микрофильмах и читальных пластинках [2], укоренившихся в обиходе в промежуток между первой и второй атомной войной. В таком виде удалось сохранить тексты многих произведений мировой литературы, начиная с эпоса о Гильгамеше, Данте, Беккета и кончая Смитом, и Шмидом. А одним из свойств бумажной книги, повторяем, являлась годность к употреблению без механических приспособлений, или, проще говоря, когда Пабло взял бумажную книгу в руки, он понял, что это такое.
Оказывается, до нее можно было дотронуться, ощутить физически! Он погладил податливый серо-голубой переплет, и у него закружилась голова. Книга покоилась на ладонях словно живое существо, он попытался приоткрыть ее, и она раскрылась; рука чувствовала сопротивление и покорность, линия шрифта складывалась в блоки, пока не раскрывшие своей сути, хотя уже вполне различимые. Страницы изгибались вроде холмов с тенистой долиной посредине. И пальцы Пабло, скользившие по рядам знаков, тоже отбрасывали тени. Он различал очертания букв, источавших запах мглистой дали, шелест струящихся страниц, родника неизбывно льющегося времени. Он пока не читал, а только рассматривал книгу, впитывая ее в себя всеми органами чувств. Вне машины ни микрофильмы, ни пластинки с текстами не были вещью, которая поддается восприятию, раскрывая себя: микрофильм представлял собой малюсенькую трубочку, которую руке невозможно было отличить от пачки со слабительным или с таблетками для аборта. Читальные пластинки были в лучшем случае, да и то в устаревших формах, кусочком пластмассы размером с ноготь. Чаще всего их сразу встраивали в машину: стоило нажать на клавишу вызова, и возникал шрифт — стандартное изображение из растровых точек, пригодное для передачи любой информации, неосязаемое и беззвучное, без запаха и без вкуса, никоим образом не соотносимое с естественными пропорциями органа человеческих чувств, а тем более глаза. Точно так же нажатием на клавишу любого другого компьютера включается стиральная или селективная машина, калькулятор или будильник, поисковый прибор, помогающий отыскивать свой жилотсек.
А бумажная книга, во-первых, приходилась как раз по руке: она лежала на ладони, как птица в гнезде — возьмем хотя бы это сравнение вместо того, которое напрасно силился подыскать Пабло. И каждая из ее страниц являла собой некий образ, контуры которого можно было обмерить взглядом, являла меру сомкнутого пространства, а значит — времени. Обозримую и потому человечную меру, которая позволяла соразмерять и отмеривать, сколько страниц тебе еще прочесть: две, а может, три, семь или сто. На дисплее или под лупой читального прибора буквы тянулись бесконечной вереницей, там можно было, правда, регулировать скорость, а захочется — в любой момент остановить, но тогда текст, замерев, превращался в неясное чередование слов, бесформенный, лишенный перспективы, случайный фрагмент, где зачастую и предложения-то не различишь. Простор, открывавшийся мысли на страницах книги, становился конвейером в читальном приборе, переползавшем с места на место при нажатии на кнопку, от которого срабатывало восприятие и механически подключался мозг. Даже проследив весь путь такой ленты, человек не мог уловить сути. В лучшем случае текст оставался цитатой. По трубочке с микрофильмом нельзя было распознавать, сколько часов чтения в ней кроется. А бумажная книга и на вес и на вид сразу давала понять, с кем имеешь дело. Она, будто знакомясь с тобой, указывала на переплете свое имя — заглавие, вот и здесь: «В тяжкую годину». Этот томик появился на свет в один год с кассовым чеком отца Жирро и содержал три текста на немецком, в ту пору еще не смешанном с английским, которые назывались «рассказы». Пабло не знал, что это такое, да и авторы были ему незнакомы.