— Смотрите, мсье! Чековые книжки, почтовые квитанции, театральные билеты, визитные карточки и другой хлам— вот что печатает теперь Жюль Батайль.
Старик одним движением руки смахнул все на пол и глубже затянулся табаком, искоса поглядывая на Бальзака, — давненько не видел он писателя, но, однако, ревниво следил за его книгами. «Что же, видно, и его дела не так уж блестящи», — подумал Батайль, усмотрев седину в поредевшей шевелюре Бальзака. В памяти всплыл день, когда гибкий, подвижный юноша с горящими глазами положил перед ним на этот же стол сверток исписанной бумаги и умолял напечатать, рисуя богатство и роскошь, которые ожидают владельца типографии, ли он согласится на его предложение.
— Постарели мы с вами, Батайль!
— Годы!..
— Ах, если бы сдержать их бег!
— Зачем?
— Зачем? — повторил Бальзак, но тут же с удивлением добавил — И правда, зачем?
— Я теперь, как Цезарь Бирото, — улыбнулся Батайль, — возвеличился и пал. Но мне уже недолго скупить на этой земле.
Седые мохнатые брови сошлись над длинным горбатым носом. Старик напоминал усталую хищную птицу,
— Вы видели когда-нибудь орла? — поинтересовался Бальзак.
— Никогда. Э, что ж я такой невежливый, — засуетился Батайль, — такой гость, а я тяну грустную исповедь. Очень прошу вас ко мне, не откажите. Очень прошу,
Он настойчиво уговаривал Бальзака, словно тот сопротивлялся и не принимал приглашения. Придерживая гостя за локоть, Батайль проводил его через узкий коридорчик в большую уютную комнату. Два окна выходили в сад. На подоконниках цвела герань. Между окон, в зеленой клетке, била крылышками канарейка.
— Прошу, прошу.
Типограф усадил гостя в глубокое кресло, а сам бросился к большому черному шкафу, долго шарил там, что-то бубнил себе под нос, давая возможность Бальзаку тем временем рассмотреть комнату. Бальзак не помнил, бывал ли он здесь раньше. Кажется, нет. По стенам старенькие олеографии на мифологические темы, швейцарские часы в темном углу, на полках за стеклом ровные ряды книг. От всего этого веяло покоем и порядком. Батайль поставил на стол бутылку вина, два бокала и на тарелке сыр и хлеб.
— Такой гость, и вот… извинялся старик. — Простите уж…
— Пустяки, что вы! — Бальзак взял бутылку, вынул пробку и налил красное вино в бокалы. Это понравилось старому Батайлю. Значит, писатель не побрезговал, а он ведь великий писатель. Они выпили по бокалу, а потом и по другому, и, когда Батайль наливал третий, Бальзак заговорил:
— А помните, друг мой, как вы колебались: печатать или не печатать мои рукописи?
— Еще бы! Без издателя, без всякой гарантии, на свой собственный риск. Вы тогда, мсье, брали на себя слишком много, вы были автором и желали стать еще и издателем. — Старый Батайль с укором посмотрел на Бальзака. — Чересчур много вы брали на себя.
Бальзак рассмеялся.
— Чудак вы, Батайль. Что же я мог сделать, если издатели, надменные издатели из кварталов Сен-Жермен и Сен-Дени, не хотели со мной говорить. Я вынужден был искать выход, я играл с судьбой, мсье Батайль… Во Франции писатель погиб, если его признают при жизни. Проклятье, клевета, непризнанье и тому подобные невзгоды не пугали меня. Настанет время, и люди узнают, Батайль, что я жил только своим пером и в мой кошелек не попал ни один не заработанный грош, что и хвала и хула оставляли меня равнодушным, что я писал свои произведения под крики ненависти, среди литературной перестрелки и творил их бестрепетной рукой. Моя месть, дорогой Батайль, — Бальзак понизил голос, как будто кто-то мог подслушать важную тайну, которую он поверял своему старому другу Батайлю, и тот ближе наклонился к нему, — моя месть, друг мой, в том и состоит, чтобы, напечатав своих «Мелких буржуа», заставить моих врагов сказать: «Мы думали, что он уже истощил свои запасы, а он написал шедевр».
Бальзак сжал руку в кулак и тяжело опустил ее на стол.
— Имейте в виду, мсье Батайль, именно такие слова сказала госпожа Рейбо, когда прочитала «Онорину» и «Давида Сешара».
Под густыми седыми бровями, в глубоко запрятанных глазах старого Батайля заискрились веселые огоньки. Его не могло не утешить то, что прославленный Бальзак так откровенно разговорился. Это была награда, великая награда за тяжелые годы страданий. Что же, может быть, и в самом деле настанет время и люди «просят, кто же тот Батайль, в типографии которого печатались первые произведения великого Бальзака, и то, что Бальзак сидел здесь, то, что он повел эту непринужденную дружескую беседу, было драгоценно. И Батайль, крепко переплетя жилистые пальцы старческих рук, благоговейно слушал исповедь метра Бальзака.
— О Батайль, среди тех, кого уже нет, только трое привлекают мое внимание. Они несомненно заслужат бессмертие. Это Наполеон, Кювье, О’Коннель, а я желаю стать четвертым. Вы понимаете меня, Батайль, я жажду стать четвертым. Это не каприз и не самомнение спесивого неудачника. Это цель. Это призвание души и разума. Первый из названных троих жил жизнью Европы, он сросся с армиями, второй объял земной шар, третий воплотил в себе народ. Я воссоздам в своей голове все общество. Лучше заботиться об этом и жить так, нежели повторять ежевечерне: „Пики, трефы, черви“, — или раздумывать, почему госпожа такая-то поступила так или эдак. Ведь именно такие книжонки, полные сплетен, кощунства, лжи, подобострастья, пишут и издают в Париже. Эти книжонки читают. О них пишут в газетах. Их хвалят. Что они дают для сердца, для разума, для души? Они калечат мысли людей, а в лучшем случае только отнимают время и набивают оскомину. Нет, Батайль, таких книжонок я не писал и не напишу.
— О нет, мсье! Кто бы мог упрекнуть вас в этом? Нет!
— Я тоже так думаю, — тихо проговорил Бальзак. — Я честен с самим собой и со своими читателями, Батайль.
— О да, мсье. Да.
— Послушайте, Батайль, мне необходим отдых, чтобы освежить мозг, но чтобы отдохнуть, необходимо путешествовать, а чтобы путешествовать, нужны деньги, а чтобы достать деньги, нужно работать, творить, и так все в одном замкнутом кругу, какого не выдумает, не решит самый опытный математик. Одним словом, я нахожусь в заколдованном кругу, и у меня нет возможности выйти из него.
Они выпили по четвертому бокалу. Крепкое вино ударяло в голову и сжимало ее упругими обручами; они давили на черепную коробку, и мысли совершали по ним свой бесконечный круговорот. Они троились, эти мысли: одни об Эвелине, другие о письмах в Петербург, третьи о Батайле.
— Ах, Батайль, если бы вы знали, Батайль!..
Владелец типографии сидел потупясь в кресле, отягощенный своими заботами. Через мгновение он отозвался:
— Что именно, мсье?
А Бальзак уже забыл, что он хотел рассказать старому типографу.
— Мне приятно у вас, — признался он. — Вот бы так отгородить себя от Парижа, от всего мира, читать… А может быть, и не читать, только думать, и слушать канарейку, и смотреть в сад, нести в себе свое одиночество, как драгоценное сокровище. Я завидую вам, Батайль.
Горькая усмешка искривила губы Батайля.
— Не завидуйте, мсье. Эта тишина — только минутное впечатление. Я не имею покоя. Сколько мрачных мыслей преследует меня! А сколько забот! Долги, кредиторы, мир со своими нелепыми законами, со своими прихотями и соблазнами ежечасно проникает в этот уголок, и одиночество — это только химера, призрак, а в действительности я раб. Кто-то тянет меня на цепи вперед, точно быка на убой, я упираюсь всем существом, но иду, — ибо тот, кто тянет, сильнее. Я не хочу идти! — выкрикнул Батайль.
Бальзак впервые видел старого типографа возбужденным и разгневанным; его глаза из-под косматых бровей светились лихорадочными огоньками, он размахивал жилистыми руками, точно боролся с кем-то, и между тем все глубже оседал в кресле, точно уступая более сильному противнику. После долгой паузы, нарушаемой только шаловливой канарейкой, Батайль тихо сказал:
— Мир стал слишком сложен, мсье, и давно уже не разберешь, где начало и где конец. Вам виднее. Вы великий человек и хорошо распознаете глупость и порядочность в обществе.