И, уже выхватив из-за спины нагайку, пан Кароль мгновенно понял, что этого не следовало делать. Но было поздно. Нагайка со свистом рассекла воздух и тяжелым оловянным наконечником упала на щеку Василя. Тот пошатнулся от боли. Но не крикнул, не вытер крови, побежавшей тонкой струйкой по подбородку. Он раскрыл широко рот, глотнул воздух и со всего размаха всадил вилы в грудь управителя.
Дикий крик огласил степь. Управитель, растопырив пальцы, пытался схватиться за вилы, но упал навзничь и, пригвожденный к земле, налитыми кровью потухающими глазами искал чего-то в синем небе. Василь склонился над ним бледный, без шапки. И те, кто стоял близко, услышали:
— Вот тебе за людей, палач!
Мавродий подбежал к нему. Дрожал, как в лихорадке. Толкал в спину:
— Беги скорей, Василь!
Он надел на него шапку и все приговаривал:
— Беги, Василь, беги!
Но Василь не торопился. Он задумчиво уставился в пространство, словно вспоминая что-то, и все еще держал в руках кривое, недавно обструганное древко вил. Он не глядел больше на землю, где в корчах кончался ненавистный управитель, не слушал, что ему говорил Мавродий. Он не видел никого, и ничто не интересовало его в это мгновение. Там, за далекой гранью заката, он видел стройную девушку с грустными глазами, и только она звала и влекла его.
Наконец он встрепенулся, словно пробуждаясь от тяжелого сна, выпустил из рук вилы и огляделся. И, только встретясь с испуганными взглядами мужиков, понял все.
— Конец неволе моей! — тихо молвил Василь и неведомо зачем застегнул свитку. Он обвел знакомые лица горестным взглядом и скорбно заговорил: — Деду Мусию… — и не кончил.
Но все поняли его, а Мавродий скороговоркой забормотал:
— Все скажем. Все.
Что-то оборвалось в груди Василя. Он тронул рукой распоротую щеку, впервые по-настоящему ощутив боль,
— Марина… — роняли его губы, и Мавродий заверил:
— Скажем, Василь, скажем! Живее беги!
— Прощайте, — тихо сказал Василь и неторопливо пошел прочь. Вскоре он скрылся в чаще леса.
Глава восемнадцатая. ИСКУПЛЕНИЕ
Он прошел уже немалый путь и немало бед познал на пути своем. Горе громоздилось над ним тучами. Тучи были тяжелые, свинцовые. Они заслоняли солнце.
Дней для него не существовало. Одни только ночи оживляли его. С трепетом в растревоженной душе ждал он сумерек, и, когда ночь сходила на землю, для него начиналась жизнь.
Алели калиновые кусты при дорогах. Густая серая пыль лежала на степной траве. Износились убогие лапти, и он давно уже шагал босиком, топтал расцарапанными ногами лесные тропки, окольные дорожки близ пыльных больших трактов.
И не знал Василь, сколько еще придется ему колесить по земле. Какая доля притаилась за голубым горизонтом, подстерегая его?
То представлялась она ему, эта доля, грустной матерью с васильковым венком на седой голове. Вот только дойти до этого горизонта, очутиться за этими дрожащими в мареве хребтами — мать примет его, измученного и гонимого, в свои объятия, приголубит и утешит.
А порой ему думалось, что там, за горизонтом, ждет его прихода злобная колдунья. Она схватит его крючковатыми пальцами, вцепится и не выпустит, пока не явятся жандармы.
Василь не считал, сколько дней прошло. Он жил без счета, сознавая только тяжесть своего хлопотливого и беспросветного бытия.
Он пробирался украдкой от села к селу, от хутора к хутору, днем прятался либо спал в чаще леса. Ему снились фантастические, страшные сны. Просыпался в холодном поту, вырываясь из рук жандармов, спасая свою жизнь.
Василь похудел, вытянулся, точно вырос, лицо заострилось и загорело, и он испуганно озирался вокруг. Всюду мерещились ему засады.
Ночью, заходя в село, лежащее на пути, он долго не решался постучать в окно. Дрожал весь, во рту пересыхало, и сердце билось так, словно тесно было ему в груди. Но голод побеждал. Беглец стучал в стекло, просил хлеба, прятал в мешок сухие лепешки и быстро, не оглядываясь, убегал от хаты, унося на спине сочувственный грустный взгляд и торопливое крестное знамение.
Иногда случалось встретить кого-нибудь среди бела дня. Бежать уже не стоило. И он шагал навстречу людям, опустив голову, готовый в любую минуту принять бой, дать отпор. Но встречные сразу распознавали его. Они молча протягивали ему краюху хлеба или кусок сала с луковицей. Один пожилой, в заплатанной рубахе, крестьянин, подавая Василю полкаравая, сказал:
— От барина бежишь?
Василь пробовал возражать. Тщетно, мужик не хотел слушать его.
— Видно пана по халявам, — уверенно проговорил он. — Беги, парень, беги, только далеко не убежишь.
Он хлестнул коней кнутом. Воз затарахтел по дороге. Василь стоял, вдумываясь в его последние слова.
Но чем дальше уходил он от Верховни, тем спокойнее становилось ему. Не знал он, да и откуда было ему знать, что разыскивают его по всем селам и местечкам, что Ганская, узнав об убийстве управителя Кароля, тотчас вернулась в Верховню. А из Киева приехал чиновник по особым поручениям Вифлейский. Из Житомира прискакала сотня всадников под командой жандармского ротмистра Зыкова.
Про убийство в Верховне доложили самому генерал-губернатору Бибикову. Он получил частное письмо от графини Эвелины и сбоку на полях написал:
«Вести следствие тщательно. Виновных и соучастников сурово покарать». Подумав немного и решив, что этих слов недостаточно, чтобы как следует вытравить заразу крестьянских бунтов, добавил: «Покарать публично, чтобы вся округа знала».
Графине Эвелине Бибиков написал:
«Высокочтимая пани! Выражаю Вам глубокое соболезнование и искренне сочувствую. Смею Вас уверить, что преступники понесут заслуженную кару».
Губернаторское письмо шло из Киева в Верховню двое суток. Эвелина взяла из рук фельдъегеря тяжелый пакет, покрытый сургучными печатями. Она вскрыла конверт и среди бумаг, прошитых нитками, нашла короткую записку Бибикова. Прочитала и бросила ее на трельяж. О каком соболезновании идет речь? Эвелина забыла, что Бибиков, конечно, не знает о ее истинном отношении к Каролю Ганскому. Впрочем, дело не в Кароле. То, что его не стало, мало трогало Эвелину. Она не жалела его. Наоборот, внезапная смерть Кароля избавляла ее от многих неприятностей. Это Эвелина хорошо понимала. Но это не смягчало вины преступников. Еще в Вишневце, узнав об убийстве своего управителя и родственника, Эвелина сказала Мнишеку:
— Я позабочусь, чтобы эти мерзавцы получили по заслугам.
И она заторопилась в Верховню.
Там она любезно и в то же время сдержанно приняла ротмистра Зыкова и чиновника Вифлейского. Им отвели комнаты во флигеле, где жил управитель. Солдат разместили в людской и по амбарам. Эвелина никуда не выезжала. Сидела у себя в кабинете. Просматривала счета и конторские книги, потребовав их из конторы. Перечитывала письма торговых фирм из Киева, Нижнего Новгорода, Бердичева. Иногда она уходила в беседку. Там, опершись локтем на белый мраморный столик, задумчиво смотрела в прозрачную даль весеннего дня. Раскидистые, одетые пышной зеленью деревья полукольцом окружали беседку. А прямо от беседки, через весь парк, до самых лугов, покрытых чудесными степными цветами, стелилась дорожка, посыпанная искрящимся на солнце оранжевым песком. По обеим сторонам ее, в две шеренги— стройные тополя. Над ними, надо всем парком — высокое небо. Манящая прелесть. Нежная лазурь.
Далеко за лугами — недосягаемые глазу — работали девушки. Оттуда неслась, летела над парком песня, цепляясь за островерхие тополя. Эвелина вслушивалась в непонятную ей, тоскливую мелодию, и слова, звучавшие печалью, не волновали ее.
Песня раздражала и беспокоила. Графиня раскрыла томик «Кузена Понса», положила перед собой на столе. Ветер шаловливо перевернул страницу. Эвелина равнодушно продолжала смотреть в книгу. Она не читала. Глаза бегали по строчкам, слова воспринимались как сочетания букв, смысл не доходил до сознания.
— Кузен Понс, кузен Понс, — произнесла Эвелина вслух и накрыла книгу рукой. В дорогих камнях перстней играло, дробилось на мириады искр солнце. Это забавляло и успокаивало.