Они сидели молча, задумавшись каждый о своем. В тот вечер он больше не возвращался к прерванному разговору. Только много позднее, за обедом, Эвелина спросила:
— И после этого вы полюбили людей, Оноре, вас привлекли грязь и безобразие предместий?
Бальзак сразу понял, чего касается вопрос. Он пытливо заглянул ей в глаза и тихо сказал:
— Я изучал жизнь, Ева. Я старался писать по-новому, и я понял, что все написанное до меня поможет мне лишь познать прошлое, но современность я должен изучать сам и сделать свои выводы.
— Я понимаю, вы великий труженик, — ответила Эвелина, — не знаю, кто еще из художников работает так много, но, мой дорогой, надо знать, что у этого людского стада, которое вы зовете величественным словом народ, в душе очень мало тонкого и нежного.
Бальзак, щурясь, улыбнулся.
— Не улыбайтесь, Оноре. Мои слова справедливы. Я думаю, мои крепостные мало чем отличаются от ваших знакомых с улицы Ледигьер. Я тоже много и долго наблюдала их. Что же я заметила? Лицемерие, хитрость, желание обмануть своего господина, лень; наконец, они ненавидят нас, понимаете, нас, которые держат их на своей земле, кормят и одевают. О какой добродетели можно здесь говорить, Оноре?
Бальзак сидел, угнетенный словами Эвелины. Боже мой, какие ужасные убеждения. Ему захотелось встать и выбежать из этой комнаты, туда, в степь, под дождь, в пустыню, чтобы только забыть холодные, безжалостные слова Евы. Но он понял, что не поднимется и не возразит ей ни одним словом. Сидел раздвоенный, обессиленный горьким равнодушием и усталостью.
— Вы продолжаете работу над «Крестьянами», Оноре, вам следует подумать над моими словами, следует взвесить их.
— Хорошо, Ева, я подумаю.
Это было сказано тихо и печально, но покорно. Он понял: отступления нет.
На следующий день погода была хорошая, только неистовствовал октябрьский ветер. Он гнул к земле стройные березы, устилая аллеи и дорожки парка опавшей листвой. Бальзак надел широкое теплое пальто и вышел в парк. Он долго блуждал по аллеям, поглядывая то на дворец, белевший меж деревьями, то в степь, которая начиналась за парком. Под пальто он держал скрипку, прижимая ее локтем к телу. Смычок и футляр он спрятал в чемодан, а скрипку взял с собой. Он уже хорошо знал, куда пойдет. Еще несколько дней назад дворецкий Жегмонт на ломаном французском языке рассказал ему о судьбе старого крепостного скрипача и указал даже, где его похоронили.
— За нашим парком, мсье, у тракта, что ведет на Бердичев.
Бальзак еще раз оглянулся на дворец. Потом, уже не озираясь, пошел по узенькой тропинке в степь. Он шагал все быстрее, будто какая-то мысль непрестанно подгоняла его. Ветер был попутный. Он мягко подталкивал, надувал полы пальто. Вот и степь. На миг Бальзак остановился. Перед глазами его расстилался безграничный простор. Ветер гнал в небе стада туч, их тени причудливыми силуэтами колыхались на скошенных полях. Он постоял немного на краю графского парка, откуда начиналась степь, и тут, на этой меже, волнение его достигло особенной силы.
Дорога перерезала поле пополам. Он шагнул на нее смело, с невыразимой радостью, и когда уже шел по ней, то думалось, что оставляет Верховню навсегда, навеки, и он не удивился, что эта мысль принесла ощущение радости. Он распахнул пальто и вынул правой рукой скрипку. Он держал ее нежно, осторожно. Ему показалось, что от сильного ветра дрожат струны. Не убавляя шага, он оглянулся через плечо, метнул взгляд на темную громаду парка и обрадовался, что дворец и парк остались далеко позади. Глаза его искали на дороге признаки могилы. Справа он разглядел одинокую липу и под ней маленький холмик с крестом. Замедлив шаги, он приближался к могиле. Да, это она. Не могло быть никаких сомнений. Он остановился подле могилы и снял шляпу. Волосами его завладел ветер, и большая прядь забилась надо лбом, как крыло птицы. Держа в одной руке скрипку, в другой шляпу, он застыл в немом ожидании над убогим холмиком, покрытым увядшей травой. Раскидистая липа шумела, усыпая могилу листвой, низко над головой пролетали грачи, сея картавый кладбищенский переклик. А он стоял недвижно, храня в своем сердце тишину, видел перед собой низенького деда со скрипкой в руках, слушал творимую им дивную мелодию. Бальзаку показалось, что ветер затих, пал ниц и тоже слушает сказочные, волшебные звуки. А они шли из-под земли, мужественные и страстные, и пленяли своей чарующей силой безграничную, величественную степь. Долго длилось торжественное и неповторимое забытье. Оно исчезло в тот миг, когда губы ощутили соленую горечь слез. И тут проснулся ветер, ударил в лицо, застонал скорбно. Частые слезы побежали по щекам, теряясь в усах. Осенний ветер осушал слезы.
Бальзак увлажненными глазами смотрел на дорогу, убегавшую вдаль, к синему горизонту. Ему она представлялась дорогой в вечность. Старый крепостной скрипач открыл ему путь в вечность.
Он преклонил колени и положил на могилу у креста скрипку, нагреб вокруг инструмента мягкой земли, но этого показалось мало, и он засыпал скрипку совсем. Потом поднялся и пошел прочь, низко опустив голову, все еще держа в руке шляпу.
Глава двадцать первая. НАКАНУНЕ
Доктор Кноте проснулся среди ночи от неистового стука в дверь.
«Кого это принесла нелегкая?» — недовольно подумал доктор, не решаясь вылезть из-под теплого одеяла. Однако встать все-таки пришлось. Горничная либо спала как убитая, либо просто не хотела вставать, притворяясь спящей. На ощупь, не зажигая лампы, Кноте пробрался на кухню, толчком в бок разбудил горничную и закричал:
— Живее пошевеливайся! Не слышишь, как гремят? Отопри.
Пока горничная отодвигала крепкие засовы, доктор натянул на себя халат, засветил лампу и, стоя на пороге спальни, приготовился встретить непрошеного гостя. Тот недолго заставил себя ждать. Обивая на кухне снег с сапог, он ругал горничную:
— Что же ты, издеваться вздумала надо мною? Полчаса стучу.
Голос был хорошо знаком, и Кноте одним движением сбросил халат на пол и стал поспешно одеваться. Дворецкий Жегмонт в широком тулупе, держа в руках заснеженную шапку, вырос в дверях.
— Пан доктор, скорее во дворец, ее светлость велела разбудить и звать немедля…
— Я тотчас, Жегмонт, тотчас. А что случилось? Опять француз?
— Опять, пан Кноте. Похоже, кончается матка боска!
— Еще не скоро, Жегмонт, — утешил дворецкого Кноте, надевая сюртук.
Через несколько минут он сидел в санях рядом с Жегмонтом, закутавшись в шубу, низко надвинув на лоб шапку. Не впервые за эту зиму приходилось Кноте ехать во дворец Ганской. Немало больных видел он на своем веку, он не мог считать себя безупречным врачом, но практика и время научили его во многих случаях безошибочно ставить диагноз. Методы его лечения были несложны. Он считал, что пиявки значительно эффективнее любой микстуры. Еще признавал Кноте горчичники, да изредка теплую ванну. Чтобы больной стал послушным и убедился, что непременно выздоровеет, Кноте ласково и долго беседовал с ним, пересыпая речь латинскими фразами. Конечно, такая любезность вознаграждалась двойным гонораром. К Бальзаку его впервые пригласили осенью 1848 года. Он внимательно выслушивал больного, удивляясь про себя протяжному свисту в груди Бальзака, старательно ощупывал припухшие ноги с вздувшимися венами, выстукивал деревянным молоточком спину и, подумав несколько минут, прописал пиявки — пять на затылок, пять на живот.
— Простуда, — сказал он убежденно Бальзаку. Он знал, что француз вскоре станет мужем пани Ганской, и поэтому не мог разрешить себе смотреть на его заболевание сквозь пальцы. Дома Кноте читал всю ночь запыленные, старые медицинские справочники.
Больной быстро поправился. Кноте уже видел себя победителем. Но зима принесла новые невзгоды. Кноте почувствовал себя бессильным бороться с неведомой болезнью, но отказаться не смог. Держа на коленях чемоданчик с медикаментами, Кноте сидит в санях слегка озабоченный. Лучше бы уехал отсюда этот Бальзак. Пусть уж долечивают его знаменитые парижские эскулапы.