Напиши мне, ты еще успеешь послать письмо до субботы, и если же оно придет позднее — не важно. Я тебя опять плохо проводила, заснула не вовремя, не покормила ужином. Хотела дать с собой бутерброды и забыла.
Я опять выпила больше, чем мне нужно. Я могу без вреда для себя и окружающих выпить не более 50 гр. водки, а я выпила около двухсот.
Но, надеюсь, я ничего плохого не делала.
Если ты меня любишь и хочешь любить — пусть ничего не стоит между нами, я принадлежу тебе со всем, что у меня есть, и даже Сережа тоже теперь принадлежит тебе. Его поразило то, что произошло, но сейчас он к этой мысли привык и, кажется, даже доволен. Относится к тебе с заботливой нежностью.
Целую тебя, родной мой, твоя
О. Н.
Сережа говорит: «Если бы это был Д. С. для меня это было бы большое несчастье. Я этого очень боялся». А к тебе он хорошо относится.
Посвящается В. Шаламову
Страстотерпцы, возьмите свой посох и в путь.
Но куда же идти? И не просто уйти как-нибудь.
Надо факелы страсти какой-нибудь что ли с собой,
Отрешиться от власти, какую зовут суетой.
Ну, а если ты стар и бессилен остаться один?
Вы не общей дорогой пойдете, отец и сын.
Ну, а если ты слеп, тебе нужен глухой поводырь:
Пара глаз на двоих, чтоб избегнуть пустынной воды.
И ушей хоть бы пара, чтоб слышать угрозы земли,
Когда вместе уснете в холодной дорожной пыли.
Чтоб увидеть рассвет мог хотя бы один из двоих,
Чтоб услышать твой голос, о Боже, когда ты окликнешь их.
О. Неклюдова
Экспромт
Я опять слоняюсь впотьмах —
Мне до утра добраться лень.
Разве не было их в руках, —
Лепестков, обещавших день?
Иль свою приняла я тень
За того, кто стоял в кустах?
Но рок беспощадно прав,
Лишая на счастие прав,
Тех, кто себя обобрав,
Полсотни напишет глав.
Кто крик не мог заглушить
И, захлебываясь, впотьмах,
Как безумец и вертопрах,
Расточает дары души.
19 8/VII-56 г.
Ваша О. Неклюдова
P.S. Моя терраса всегда к Вашим услугам.
О.С. Неклюдова — В.Т. Шаламову
30/VII-56
Родной мой!
Вчера, проводив тебя, ужасно затосковала. Вернулась на дачу и так оказалось там пусто, потому что тебя нет дома. Ребята под окнами плясали под патефон, и мне хотелось забиться в какую-нибудь конуру, чтобы ничто внешнее меня не настигало.
Ни говорить о тебе всерьез с кем бы то ни было, ни показывать твои письма, верь мне, я не буду. Это было бы кощунственно, все равно, что молиться вслух. Ты, вероятно, даже не знаешь, насколько глубоко и серьезно то, что я чувствую. Я ничего не боюсь и никогда не оставлю тебя — ради чего-то большего, чем любовь к тебе. Я не хочу сказать, что люблю тебя мало, но не одного тебя я в тебе люблю — не знаю, как это лучше объяснить. Ни люди, ни судьба нас не разлучат — сейчас я в это поверила. Бывают такие редкие минуты озарения — я тебе, вспомни, говорила о них — когда ты не один, когда проникает тебя уверенность в милосердии. Того, кто около тебя находится, и сомнения исчезают, и страх, и действуешь без колебаний, подчиняясь Его воле. И все будет благополучно, и ничего дурного с нами не случится, как вчера я это явственно почувствовала. Поверь в это и ты. Интуиция моя редко меня обманывает. Верь мне еще и потому, что есть у меня какие-то чувства, более сильные, чем страх за свой покой и благополучие. Ведь и благополучие, и покой мы с тобой одинаково понимаем. Ты так мне душевно близок, как редко может быть близок человек, и это большое счастье, что мы с тобой хоть поздно, но встретились. Я не вижу ничего, что могло бы стать между нами. Будь спокоен, любимый, помни и верь, что все будет хорошо, и жизнь твоя теперь будет совсем иная.
Недолго уже нам быть врозь. Когда я уже легла, явились мои подружки, весьма оживленные, хохочущие и очень друг другом довольные. Принялись ругать меня за грибы. Женя говорила, что я смертельно обидела Сережу и их тоже, сказав: «Нечего вам чистить грибы, не вы будете их есть». Я не помню, что я это сказала, но хотя весьма возможно. Со мною часто теперь бывает, что я забываю, что говорю и многого за собой не замечаю. Женька сделала вид, что серьезно обеспокоена состоянием моих умственных способностей. Сказала, что Люся тоже плакала от обиды на меня.
Потом мы помирились. На этот раз они меня не огорчили, потому что я все еще находилась под впечатлением той минуты, которую только что пережила, и все, что они говорили, не давая мне рта открыть в свое оправдание, показалось мне таким вздором — «жизни мышья беготня».
Люську я при всем при том люблю, а к Жене чувствую отвращение, потому что в жизни своей она ни одного искреннего слова не сказала. Мне противен ее смех, ее голос, ее взгляд, то злой, то лицемерно добродетельный. Даже ее нос и пальто. А Люська человек легкий. В этом ее и достоинство и недостаток. Бог с ними.
Я не буду любить тебя меньше, чем сейчас, а, вероятно, все больше и больше. И я, в свою очередь, в твоей любви чувствую большую опору. Сейчас поеду в Москву и пойду по всем твоим делам. Вернусь во вторник вечером и тотчас же напишу тебе, но письмо, очевидно, будет отправлено в среду, когда Сережа поедет в Москву. А это письмо отправлю сегодня. Чувствую, что скоро судьба твоя разрешится благополучно.
Целую тебя крепко, твоя Оля.
P.S. Видела во сне Женьку, которая была у нас у меня ночью и кричала, что за мной бежит «белое привидение». И это был мой халат.
О.С. Неклюдова — В.Т. Шаламову
11.08.62 — по почтовому штемпелю
Милый мой, маленький, дорогой Варлашенька, сейчас только получила твое письмецо. Я тоже 5-го отправила тебе письмо, но боюсь, что и оно где-то гуляет, потому что, как Сережа сказал, изменился номер нашего почтового отделения. Ему сказали в военкомате, когда он менял военный билет. Узнай на почте, так ли это. Я пишу пока на старый, т. к. не знаю нового номера. Выясни обязательно и сообщи. Скоро, голубчик, мы уже вернемся. Завтра заказываем билеты. Здесь неплохо, но нестерпимо жарко. Вечером и утром ничего, а с 12 ч до 5 доходит до 40°. Вода совсем теплая. Я все-таки понемногу пишу, когда спадает жара. Иначе умрешь со скуки.
Курим мы гораздо меньше, чем в Москве, — тоже от жары. Здесь вся «знать», как я тебе уже писала, но мы буквально ни с кем не разговариваем и очень немногие с нами здороваются. Я перестала этим огорчаться и даже чувствую некоторую гордость от своей полной независимости. Душа с них вон. Тут и Мартынов. Была очень смешная сцена, когда он в столовой увидел Твардовского и, как-то странно подпрыгнув, с застывшей улыбкой на лице, с подобострастием ему поклонился. Со мною он долго не здоровался, но однажды вдруг начал пристально и с удивлением меня разглядывать, должно быть, лицо мое показалось ему знакомым. Тогда я его окликнула и обругала. Божился, что не узнал.
Впрочем, мне показалось, что и после этой беседы он меня не знал и остался в недоумении. Разговариваем мы только с соседями по столу — горьковчанами — да с дочкой Тушновой,[152] которая живет здесь без путевки, в лагере туристов. Она выглядит таким несчастным, покинутым ребенком, что мы ее пожалели. Представляешь, в этом адском зное жить в палатке да еще втроем. Говорит, совсем дышать нечем.
Кормят хорошо. Событий никаких не происходит. Сережа скучает и по утрам от жары мы ссоримся. Купаемся раза по 4 в день — иначе невозможно вынести зноя. Уборная за полкилометра от нашего жилища, там же и умывальник. Пока дойдешь, можно схватить солнечный удар. Нет, Коктебель уже не тот. В Гаграх было много лучше. И мне наука — летом на юг не ездить. Уехала бы раньше, оставив Сережу, но безнадежно трудно с билетами. Нам будут их заказывать за 18 дней. Я очень о тебе тревожусь и скучаю. Не сиди слишком много дома, ходи в кино или гуляй.
Хотя свиньи, никто не заглянет! Я бы приехала, Варлаша, хоть завтра. Мне тут мучительно, жара просто убивает. Но нет никакой возможности достать билет. Потерпи, мой родной, я теперь очень нескоро куда-нибудь поеду. Ведь я поехала только потому, что без меня Сереже не дали бы путевки.