Вы не совсем (или совсем не) представляете себе иероглифа в живописи; о Пикассо: если Вы видели старого Щукина (17–18 гг.), то там была бездна Пикассо. Скрипки его — не мудрствование, но — философия «разъятая» (за 40 лет до разложения атома). Это— что человек «знает» о скрипке, но не то, что «видит». Это — «познание» «вещи», разложения ее, ее душа улетела, таинственная. Это — сложно. Портрет Фернанды — не знаю.
Достоевский ведь это не только искусство — это Новейший Завет, с нажимом, не всеми принимаемым. Может быть, больше, чем искусство. Разъедающий свет, луч во все двери, почти микроскоп душевный — тоже — разъятие, пророчество, вне всяких «форм». Водопад мыслей и чувств нескованных.
Если б Вы видели китайские иероглиф с расшифровкой, то восхитились бы юмором и простотой.
Видимо, суть в том, что с 19 в. искусство должно становиться «популярным», разъяснительным.
Раньше оно было для «посвященных» и не было самоцелью. По сути — оно всегда — для посвященных, только их, с течением времени, должно становиться все больше и больше.
Простите за разбросанность: жарко, работала на столе, нет времени подумать.
В «живописи» вообще иероглифа нет. Даже в иконописи. Там — цели мудрые и т. п. Наше искусство, 18–19 вв., вообще, только начало «быть» — тут же его и прихлопнули. (Все о живописи.) Были леваки, которые шли от древнего искусства, — их судьба известна.
Вот у Рублева, Грека (Феофана) все начинается с радости: нельзя понять сразу, в чем дело. Потом, вглядываясь, начинаешь понимать. Искусство требует тишины. Оно ее создает.
О Рейсдале: романтик, музыкант, Шуман. (Я говорю о «Кладбище», остальное плохо помню.) (1629–1682). Рассказывает.
О литературе я просто не могу говорить, так все обрыдло, как «передачи». Дыхать нечем.
Нельзя до старости все учиться ходить, наконец убежишь в лес. «Органики» нет, одна аптека.
Вот Манечка все учится, на меня сердится, а я считаю за потерянное время большинство из чтива. В «Иностранной литературе» будет Хемингуэй «О чем звонит колокол» — интересуюсь! Он — честный и обжигающий. Я дошла до того, что мне кажется, «литература» — это вроде оперы, которую я не люблю. Я знаю, что для Вас, наоборот, существует одна литература.
Когда-то каждая написанная вещь делала эпоху: в юности даже Леонид Андреев, хотя и тогда быстро поставили на свое место.
Меня интересует сейчас все самое натуральное, где надо отрывать, копаться, думать, находить. Жвачка — надоела.
Ну, хватит.
Будьте повеселей, авось.
Ваша Haт. Ал.
Красота горя тогда, когда горе переходит в «красоту», то есть своеобразную робость. Замкнутое горе — ни для кого, ни для себя.
Я презираю воду и многословие — если это не органическая потребность.
Н.А. Кастальская — В.Т. Шаламову
1. Дорогой Варлам, т. к. я не умею излагать дневные события (так же и «сюжеты» книг и фильмов), то перейдем к «метафизике», а именно к искусству.
Мое внутреннейшее убеждение, в результате всяких эмоций, таковое — когда-то (в 17 г. первый раз, в 46-м году — 2-й раз) я ощутила необычайный восторг и ощущение истины смотря на нашу иконостась. Тогда, по сути дела, я видела ее впервые. В юности я много видела музеев: Лувр, Мюнхен[123] и т. п. и на всю жизнь запомнила «мастеров».
2. Теперь на Дрезденской, через 40 с лишним лет, произошла интересная внутренняя перемена. (Читая кое-что по Египту, Ассирии и «прочему Древнему Востоку», я влюбилась в иероглифы, как кратчайший и суммированный путь изъяснения своих мыслей, слов. И я поняла, что древняя жизнь этих иероглифов имеет живой смысл, несет «жизнь».) Простота Рублева, сжатость, краткость, так называемая «традиционность», есть «конденс»: чувства, мысли, сдержанности того и другого и — гениальность, музыка цвета.
Люди, побывавшие уже в Кремле, рассказывали о впечатлениях о Рублеве в Архангельском
соборе и об Ушакове — в Благовещенском.
Восхищенные Рафаэлем, они говорили (совершенно справедливо), что эта наша живопись, по силе, простоте (лаконизму), цвету намного его выше — я всегда это чувствовала. В окружении старой архитектуры — являет собой гармоническое чудо.
Надо и Вам побывать. Счастье нисходит на душу, так это великолепно.
3. В 46-м г. я видела выставку Русской древней фрески, сделанную художницей Толмачевской,[124] которая отдала этому делу
25 лет. 12, 13, 14, 15, 16, 17 века явились чудесами искусства. Каждый век имеет свою музыку; 16-й — уже барочный (усложненный), 17-й — витиеватый, 18-й — подражательно-сладкий, о 19-м говорить не приходится — это мануфактура.
Монументальность — вот слово нужное, как Бах.
Через восторг я поняла еще, что искусство (Tart — по-фр.), добавлю лаконично, условно, надо уметь читать его иероглифы. Меня на Дрезденской сразил Тинторетто (1512–1594) — «Борьба Михаила», — по красоте тона, композиции, где страшная насыщенность динамики дает, тем не менее, впечатление необозримого пространства воздуха, неба и, как ни странно, прямым трактом связывается с русской фреской: по цвету и по насыщенности, хотя тут все объемно, не так как у нас, но это уже 16-й век, Поздний Ренессанс, и Италия. Экспрессия — вы слышите свист разящих крыльев, сделанных одним взмахом сухой кисти с белилами. Вблизи видно — как! И «Похищение Арсинои» из темницы — мраморной, обнаженной полубогини с рыцарем, отклонившаяся назад под тяжким поцелуем (Средневековье!).
4. С этой точки зрения рафаэлевская Мадонна меня никак не устраивает. Недаром в «сороковатые гг.» она служила «Символом» Креста — «вообще». Она понятна, популярна, доступна — одно из проявлений «гениальной середины» — в ней нет потенции, ни в живописи, ни внутреннего огня, нет любви, пророчества — там только «истолкование», данное «теплым» художником.
Тот же темперамент, который есть у Феофана Грека, огненный (см. Третьяковка, картина «Преображение») русский музыкальный смысл.
5. Троицы — Рублева, композиция цвета и фигур — Дионисия (кажется, конец 15-го?) — ничего больше, кажется, и не нужно. Т. е. нужно очень много, но это — великая основа. Те нагнетенные эмоции, которые в них содержатся, они, несомненно для меня, проявились и в дальнейшей нашей истории. Потоки мира, чистого равновесия, благодарности за жизнь — все оно там есть. О подробной и внешней религии я не думаю. Это объединенные чувства, живые, деятельные.
6. Вообще живопись — это конденсат без слов, без разъяснений, без указующего перста. Сначала радость, потом въедание, потом чувство самой кисти художника, т. е. как сделано (вблизи: что водило рукой человека — только вблизи) и потом уже все идет в какие-то внутренние склады, где и живет.
С этой точки достаньте журнал За мир,[125] там есть интересные статьи о живописи — пусть короткие, но мне близкие. Особенно, Пикассо: его принято ругать — это и понятно, ибо все «непонятное» надо ругать.
7. Я его свободно «читала» и угадывала в нем огненную душу художника и страдальца, каковым только и может быть творец вообще. (Кажется, за исключением Гете, которого, кстати, «сравнивают» с Рафаэлем.)
Пикассо «искал» и «ищет» всю свою жизнь. Он — иероглифист; современную жизнь он видит «марками», т. е. людскую особь. Вещи он «разложил» на составные части, дефетишировал их. Презрел. Людей же, особенно женщин (насколько мне удалось видеть его последние (или предпоследние) рисунки) он изображает краткими формулами, едкими и «простыми». Простим ему женофобство.
8. В нем большая взрывчатая сила: мысли и ненависти. О любви — не знаю. Но век наш — пока век разделения, и он пророк нашего века. Кстати, он испанец по происхождению, живет уединенно, собой не торгует, как особый анахорет.
Искусство, конечно, им не ограничивается — и в нем должна быть борьба, немой спор, немая битва.
11. Этот художник не ищет «красоты» — она его ищет, приходит и поселяется навеки в его вещах. Это все еще любовь.
Ну, не влезет в конверт.
Поищите книгу «Русская древняя фреска» (фамилию забыла), не толмачевская. Это — вещь. Достать ее не могу. Может быть, у Лидии Максимовны есть?