Именно страдание человека есть коренной предмет искусства, есть сущность искусства, его неизбывная тема.
Опять, как всегда, письмо не находит конца, а я боюсь Вас. утомить вещами, которые мучают меня, а Вам-то давно и хорошо известны.
Я хочу просить Вас, Борис Леонидович, прочесть еще одну тетрадку стихов моих. Частью это — вовсе новые стихи, частью — стихи прошлого года, написанные после тех, что Вы видели в последний раз. И теперь, как и раньше и в последние годы, удержаться от записей этих нельзя. Жизнь как-то требует переварить ее и в стихах, как-то выбросить это беспокойство ощущений на бумагу, что понемногу и делается.
Вместе с этим письмом посылаю одно прошлогоднее, которое до Вас не дошло. Посылаю потому, что все, что есть в этом письме, представляется мне уже сказанным Вам и сказанным именно тогда, когда это письмо написано.
Привет Вашей жене.
Желаю счастья, творчества.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов — Б.Л. Пастернаку
Озерки, 3—11–54 г.
Дорогой Борис Леонидович.
Живу и работаю все там же, с тем же отвращением к своей теперешней деятельности.[25] Счастливо еще вот что: как только выдается свободный час — мне работается легко, и разгона никакого не надо.
Закончил сейчас вчерне большое стихотворение (строк на 300) о расщеплении атома.[26] Конечно, не в плане Хиросимы, бомб, ракетных самолетов и пр. Но если каждый атом материи таит в себе взрывчатую силу, то этим обнаруживается вся глубокая, затаенная враждебность мира, только притворяющегося нежным и красивым, и все — сирень, цветы — не может не выглядеть теперь иначе. Нам остается только лунный свет, и мы вед сильнее ощущаем его давление, физическое давление. Это давление знакомо поэтам всех времен, но наука только теперь, опытами Лебедева,[27] что ли, подтвердила давнее прозрение искусства. А, может быть, расщепление атома — это мщение природы людям — за ложь, обман и т. д. и т. д.
Называться стихотворение будет: «Атомная сюита» или «Сюита А», или что-либо в этом роде, сознательно нарочитое. Скоро я привезу ее в Москву и буду Вас очень просить прочесть ее.
Кроме того, написал несколько «личных», так сказать, стихотворений, все еще разжевывая тему возвращения.
Вам для просмотра готов целый сборник (около 100 стихотворений), называющийся «Сумка почтальона».[28] И его тоже принесу, хотя мне и совестно отнимать Ваше время.
Жизнь грустна, и я не знаю, что бы делал, если бы не находил опоры в работе над стихами.
Вы как-то сказали на мое замечание (что я не могу работать над собственными стихами после чтения Ваших): «Так не читайте их». Но чем же жить тогда? Мой материал, то грустный, то зловещий, не дает мне ни минуты отдыха. Как движется «Д. Ж.»? Выходит ли Ваш однотомник? Написано ли стихотворение о снеге? Вам так и не удалось познакомить меня со Стефановичем,[29] а я ждал для себя от этого знакомства много хорошего, душевного.
Желаю Вам добра, счастья.
Не забывайте меня.
Привет Вашей жене.
Ваш В. Шаламов.
В.Т. Шаламов — Б.Л. Пастернаку
Озерки, 3 мая 1954 г.
Дорогой Борис Леонидович.
Вы меня вовсе забыли и бросили. Я хотел бы, если уж нельзя Вас видеть — передать Вам давно готовую книжку (не книжку, а просто несколько десятков стихотворений), надеясь, что Вы найдете время когда-нибудь их просмотреть. Там нет ничего, что могло бы удивить мир, но, быть может, кое в чем они будут для Вас интересны.
Хотел бы взять назад ту синенькую тетрадку, которую Вы читали.
Хотел бы видеть окончание романа и все стихи Ваши, написанные за последние 3 месяца. (Век, кажется, прошел.)
Если Вам не хочется почему-либо видеться со мной — прошу позвонить моей жене, и она зайдет к Вам.
Ваш В. Шаламов.
Б.Л. Пастернак — В.Т. Шаламову
4 июня 1954
Дорогой мой Варлам Тихонович!
Ваша синяя тетрадь, еще недочитанная мною, ходила по рукам и везде вызывала восторг. Я только сегодня получил ее обратно и увезу на дачу, где дочитаю до конца и перечту еще раз заново. Когда я принялся читать ее, я стал отчеркивать карандашом наиболее понравившееся мне и исчертил сплошь почти все страницы прочитанной половины. Наверное, я напишу Вам подробнее об этом собрании, когда толком перечту его. Вы одна из редких моих радостей и в некоторых отношениях единственная, и Вам наверное странно, как это можно, не кривя душой, так долго воздерживаться и отказываться от того, что так близко и дорого. Но я так создан, что пока мучаюсь над чем-нибудь, что надо сделать и что еще не сделано, я вынужден отгораживаться от самого естественного и милого. Это еще продолжается. Потерпите, распространите свое всепрощение на более долгий срок.
Никто из читавших не говорил о незаконченности, о неокончательности отдельных стихотворений, никаких недостатков никто не находил, а я по-прежнему поразился богатством основного потока, питающего стихотворения, одухотворенностью наблюдений, чувств и мыслей, точностью слов и их тонкостью, и, относительной, по сравнению со всем этим, недостаточностью того, что превращает некоторую последовательность строф в отдельно стоящее стихотворение, в самостоятельную форму, в какое-то последнее слово по данному поводу. Напрасно я завязал вновь разговор об этом. Я не собирался писать Вам ничего серьезного, а перед отъездом на дачу хотел еще раз сказать Вам, что я люблю Вас, считаю, что Вы одарены настоящим талантом и верю в Вас.
Посылаю Вам в качестве подарка полученные из «Знамени» читательский отклик[30] на стихотворения в апрельском номере. Не сопровождаю комментарием, Вы слишком тонки, чтобы не оценить все прелести этих рассуждений. Меня с детства удивляла эта страсть большинства быть в каком-нибудь отношении типическими, обязательно представлять какой-нибудь разряд или категорию, а не быть собою. Откуда это, такое сильное в наше время поклонение типичности? Как не понимают, что типичность это утрата души и лица, гибель судьбы и имени.
Будьте здоровы, всего лучшего.
Ваш Б. Л.
В.Т. Шаламов — Б.Л. Пастернаку
22 июня 1954 года, Озерки.
Дорогой Борис Леонидович.
Только теперь добралось до меня Ваше, как всегда сердечное, чудесное письмо. В нем очень много душевного, дорогого, родного мне — всего, что меня бесконечно радует и укрепляет.
Для меня ведь ощущение самой жизни после личных встреч с Вами стало иным — и все мне теперь кажется, будто бы я знал Вас всегда, всю мою жизнь, что Вы всегда были со мной и вовсе неестественной кажется истина. И это как-то не потому, что Вы были со мной Вашими стихами и прежде. Это какое-то новое озарение.
Конечно, мне огорчительно, что целых полгода я Вас не видел. Тут нет никакой обиды, я все понимаю, я хорошо представляю болезненность от прикосновений всего внешнего, входящего в творчество. И, как бы ни было это внешнее дорого — оно мешает, оно слишком грубо просто потому, что оно — внешнее. Хирургия знает воспалительные процессы, когда нельзя подуть на рану — такая чувствуется боль. Понимание этого учит меня терпению. И само творчество — это ведь и есть лечение душевной раны.
То, что я ищу в жизни, то, что я в какой-то мере пытался выразить в стихах, обязывает меня беречь совесть. Я видел сразу — из Вашего первого письма, что это понято Вами и, боже мой, как я был счастлив. Мне очень лестно было прочесть (и ранее услышать переданные по телефону) Ваши общие замечания по поводу синей тетради, лестно было прочесть обещание подробного разбора. Но мне хотелось бы критики наистрожайшей.
Вопрос «печататься — не печататься» — для меня вопрос важный, но отнюдь не первостепенный. Есть ряд моральных барьеров, которые перешагнуть я не могу.
Но достаточно о себе. Я очень просил бы Вас, когда будет закончен роман — дать мне один экземпляр с машинки на вовсе. Не потому, что я не хочу ждать его напечатания или там рукопись «коллекционная» что ли — вовсе не поэтому (простите меня за эти оговорки — их, наверное, не следовало делать). Мне хочется кое о чем подумать с романом, кое о чем поговорить с собой. Каким будет «Д. Ж.» в печати — я не знаю. Из «Свидания» в «Знамени» отнята важнейшая концовка, да и «Хмель» в какой-то строке, мне кажется, изменен не к лучшему. Я боюсь, что кое-что ценное, важное для меня в «Д. Ж.» (а этим важным и ценным является почти весь роман в его первом варианте) — изменится или сгладится.