Хорошо о торопливости высказывания любви, о материи, превратившейся в понятие, о романтических декретах горожан.
Чуть не каждая фраза романа — значительна. Она так наполнена содержанием, вовсе необычным по существу, что требует резко и немедленно определить отношение к себе или в виде покорного удивления, или раздраженного спора.
73 стр. «Пигмей перед огромным будущим». Жертвенность и рядом с ней «игра в людей».
Кленовые листья-птицы — замечательно.
Н. Н. Веденяпин, много вложивший в приближение этого будущего, в Москве кажется каким-то приезжим, который может в любой момент ускочить в свои Альпы, на свои знакомые высоты.
Меня отец выводил на улицу в феврале, чтобы навсегда задел меня тяжелый след истории. В ноябре он меня никуда не водил.
Доктор Живаго устал от трехдневных разговоров со своим учителем Веденяпиным и другом Гордоном. Их время прошло. Время было — не время слов. Поэтому метель, телеграмма, мальчик в дохе, революция и бревно-топливо; малое, перед которым, в какие-то моменты жизни, отступает все большое — очень верно.
Снег, превращающийся в бурю, в метель вместе с ходом событий и смятением в душе Живаго. Это сходство, единство жизни природы и человека не только не скрывается, но заявляется прямо.
«Великое, являющееся неуместно и несвоевременно».
Мне кажется, дом представляется огромным оттого, что стоишь вблизи его, у его подошвы. Это — впечатление, вызванное ракурсом. Нигде нет больше оптических обманов, как в учреждениях общества.
83. Шкаф, выменянный за дрова, хотя можно было бы топить шкафом, но для этого надо иметь душу ученого, а не поэта.
104—105 стр. (Гл. 15). Темы стихов цикла «Гефсиманского сада» и решение: «Надо воскреснуть». Ах, как все это не просто, Борис Леонидович, и как хочется писать Вам отдельно по каждому из сотни важнейших вопросов, поставленных в этом романе, обсудить, продумать предложенные решения их.
Глава VII. Смятение продолжается. Пойманный год назад Притульев, мальчик Вася, всаженный под конвой родственниками, и деревня, деревня, которая в революции пыталась увидеть возможность самостоятельного решения своей судьбы. Ее усмиренное разочарование. Деревня осталась все той же, лишь по необходимости верящей городу и мечтающей о собственной избяной судьбе. Новый поход «в народ» имеет целью сблизить, укрепить связи с деревней. На этот раз это не раскулачивание. На этот раз это поход специалистов-техников. Это вообще-то дело не новое — мы знали в Китае и т. д. миссионеров новейшей формации — миссирнеров-врачей, миссионеров-инженеров, миссионеров-агрономов.
Прекрасно и сильно замечено, что не люди заботятся о человеке, о его отдыхе и спокойствии, а природа. (Поразителен водопад, заглушающий ночное громыхание и галдеж людей.)
Я все поддакиваю и хватился сейчас: не обманываю ли я сам себя, не заставил ли роман меня думать, что я все это чувствовал раньше, что данное ощущение явилось только что, сказанное чужими словами. Нет. Эти ощущения близки моим, может быть, не таким полным и глубоким, не так ярко и законченно высказанным.
Прекрасно место о березовых почках, о новой жизни, неловко возникающей, неловко входящей в старую жизнь.
48 стр. Верное замечание о прямолинейности декретов лишь в момент создания их.
Доктор, подслушивающий мир. Он так хочет услышать что-то такое, что разъяснило бы ему жизнь. Потеряв надежду найти эти разъяснения у людей, он, когда остался один, протягивает руки к природе.
58 стр. Сцена с гимназистом, важная для характеристики Стрельникова, беспартийного фанатика революции, а главное, для философского каламбура о том, что «дело не в верности формам, а в освобождении от них». Этим замечанием мы вновь возвращаемся к понятию силы романа. Форма всегда нарочита и в душевных делах не должна быть видна.
62 стр. Стрельников очень хорош с его одаренностью, заставляющей в одежде грязное считать чистым, а мятое — глаженым. Очень важно показано и подчеркнуто (чтоб читатель не забыл, не прошел мимо), что Галиулин, командующий белыми частями более пролетарского происхождения, чем Стрельников, командир красных частей. Интересны и верны замечания о беспринципности сердца, о даре нечаянности. Высший принцип морали это, вероятно, и есть эта беспринципность сердца.
Россия. Половодье, стихия, но не свобода звериных сил. Явление лучшего человеческого в человеке, которому дана возможность вырасти и блистать.
Теперь о том, что мучает меня, что так дисгармонично книге, что почему-то существует наряду с важнейшими мыслями, с тончайше-чудесными наблюдениями природы, покоренной и подчиненной настроениям героев, с единством нравственного и физического мира, блестящим образом достигнутого, осуществленного многократно в романе. О явлении грубом, резко кричащем, выпадающем из всего музыкального ключа романа. Я говорю о языке простого народа в Вашем романе. Именно о языке, а не психологической оправданности поступков этих людей. Ваш язык народа — все равно, рабочий ли это, крестьянин ли или городская прислуга, Ваш народный язык — это лубок, не больше. Кроме того, у Вас он одинаков для всех этих групп, чего не может быть даже сейчас, а тем более раньше, при большей разобщенности этих групп населения.
Я знаю этот язык и знаю слишком. Словарь там беден, бедность словаря компенсируется преимущественно интонационно за счет пересыпания речи матерной бранью, ну, а без нее язык не включает в себя никаких «блезиров». В крестьянском быту больше поговорок, обыкновенных широко известных, больше отцовских примеров. Язык городской прислуги боек и в общем чист, рабочие тоже говорят обыкновенным языком и даже не любят словесных узоров, всяких художественных расцветок.
Чего стоит монолог Маркела из 3-й части с платейными антимониями, дамский блезир? Да и все, все — женщины и мужчины из народа говорят одинаково лубочно и не так как в жизни.
Если Анна Ивановна с ее «Аскольдовой могилой» очень хороша, то все, что относится к народной речи — не хорошо.
Роман во многом замечателен. Но в чем он поистине уникален для всей русской литературы — это в том самом качестве, которым дышит и «Детство Люверс», и несравненные Ваши стихи—в необычайной тонкости изображения природы, и не просто изображения природы, а того единства — простите, что я повторяюсь, — нравственного и физического мира, неповторимого уменья связать то и другое в одно, и не связать, а срастить так, что природа живет вместе и в тон душевным движениям героев.
Тонкость тут необходима затем, что ведь нет у Вас самодовлеющих описаний природы, вмонтированных куда-то более или менее подходяще. Нет, жизнь героев, сюжет романа развивается вместе с природой и природа — сама часть сюжета. Я не очень правильно пользуюсь терминологией, но Вы меня поймете.
Я начну выписывать — не все, конечно, а то это значило бы переписать добрую треть романа. Начну с муаровой капусты, с воздуха, дымящегося снегом, со стай воробьев, равномерно вылетающих из кустов и шумящих, как шумит вода.
Стебли хвоща, как посохи с египетским орнаментом. Солнце, по-вечернему застенчиво освещающее происходящее на насыпи.
Сухой морозный день со снежинками (46 стр.). Вечер был сух, как рисунок углем.
Всему вторящий, настороженный горный воздух. Крыша, перестукивающаяся с крышей, как весной. Выточенные, круглые звуки в морозное утро.
Совершенна и исключительна горящая свеча, подглядывающая за городом в протаявший лед в окне. Иней, бородатый, как плесень. Небо в спиртовом пламени горящих ярко звезд. Между тем быстро темнело. На улицах стало теснее. Деревья подошли из глубины дворов к окнам под огонь горящих ламп.
Пахло всеми цветами сразу, как будто земля днем лежала без памяти и теперь этими запахами приходила в сознание. Все кругом бродило, росло и т. д.
Удаляющаяся гроза. Гуси, белеющие под черным грозовым небом. Густая, как ночь, листва, мелко усыпанная восковыми звездочками мерцающих соцветий.
Буря при отъезде Живаго. Запах лип, опережающий поезд. Тень березовых ветвей, как женская шаль. Совершенная картина половодья, предваренного скрытой работой весны под снегом.